Скелет в шкафу - страница 5
Когда кто-то заметил, что следующим романом Скотта будет «Роб Рой»{17}, Вордсворт снял с полки свой том «Баллад»{18}, прочел вслух «Могилу Роб Роя», а затем, поставив том обратно, заметил:
– По-моему, к уже сказанному мистеру Скотту добавить больше нечего.
Один мелкий банковский служащий пытался убедить своего собеседника, будто большую часть стихов Вордсворт написал в темноте. «Вам, наверно, не верится, однако это чистая правда – он сам мне рассказывал. Обычно это происходило так: перед тем как лечь спать, Вордсворт клал карандаш и бумагу у своего изголовья, и, как только вдохновение посещало его, он, не медля ни секунды, даже не зажигая свечи, принимался сочинять стихи. Нет сомнения, – продолжал чиновник запальчиво, – что каждый, кто пишет стихи в темноте, по праву может считаться истинным поэтом. Только под покровом ночи начинает вибрировать неподдельная поэтическая струна. У того же Вордсворта есть стихи, которые я взялся бы написать сам, зажги я свечу или работая при свете дня, но ночью, в кромешной тьме, это было бы и мне не под силу. Ведь нужно к тому же научиться разбирать собственный почерк. Нет, что ни говорите, Вордсворт – великий поэт!»
Вальтер Скотт. Вальтер Скотт любил рассказывать историю о некоем Микле, возомнившем себя великим поэтом. Лучшие свои стихи Микль сочинял во сне, но, на свою беду, утром не мог вспомнить ни строчки. «То, что я сочиняю во сне, не идет ни в какое сравнение с тем, что я пишу при свете дня», – уверял незадачливый поэт. Как-то утром он, по обыкновению, принялся сетовать на свою горькую поэтическую судьбу. Жена его успокоила.
– Под утро, – сказала она, – я проснулась и слышала последние строчки твоего ночного шедевра. Вот они:
Сэмюэль Тейлор Кольридж. Был в Риджентс-парке, где мне рассказали историю про Кольриджа. Однажды он ехал верхом, не помню с кем, в Кезвик, в старом, вышедшем из моды сюртуке. Увидев приближающихся знакомых, он предложил, что поедет сзади и притворится слугой своего спутника, на что его спутник якобы сказал:
– Нет. Я горжусь, что вы – мой друг, но иметь такого слугу мне было бы стыдно.
Кольридж был великолепным собеседником. Однажды утром, когда Хукем Фрир, Кольридж и я вместе завтракали, Кольридж три раза кряду, не запнувшись, заговаривал о поэзии, и я искренне пожалел, что сказанное им никто не записывал. Иногда, впрочем, его рассуждения бывали совершенно невнятными, их не мог понять не только я, но и другие. Однажды днем, когда он занимал квартиру за Пэлл-Мэллом, мы с Вордсвортом зашли его навестить. Часа два Кольридж говорил не переставая, и Вордсворт слушал его с глубоким вниманием, то и дело в знак согласия кивая головой. Когда мы вышли, я спросил Вордсворта:
– Вы что-нибудь поняли из того, что он говорил? Я, признаться, не понял ни единого слова.
– И я тоже, – последовал ответ.
Когда Кольридж рассуждал о поэзии, он забывал все на свете. Лэм рассказывает, что как-то, увлекшись, поэт схватил его за пуговицу сюртука и принялся развивать очередную идею. При этом глаза его были закрыты и он размахивал свободной рукой в такт речи. Шло время. Кольридж говорил, не умолкая ни на секунду. Лэм покорно топтался на месте до тех пор, пока не услышал, как церковные часы пробили полдень. Это вывело его из оцепенения. Прервать увлеченного собеседника не было никакой возможности. Лэм незаметно вытащил из кармана перочинный нож, отрезал пуговицу – и был таков, освободив себя от необходимости прерывать непомерно затянувшуюся филиппику рассеянного приятеля. Каково же было его изумление, когда спустя некоторое время, возвращаясь домой мимо того места, где он оставил Кольриджа, Лэм обнаружил, что тот стоит как стоял, с закрытыми глазами, размахивая одной рукой в такт речи и держа в другой пуговицу от сюртука, с лихвой заменившую ему неблагодарного слушателя.