Сколько волка ни корми - страница 50
– Вран, – мягко Бая повторяет. – Не Латута это была.
– Да что ты такое…
– Когда Латута твоя родилась? – перебивает его Сивер, так на месте и стоящий.
– Да какая…
– Месяц скажи мне, – снова ему закончить Сивер не даёт. – В каком месяце Латута на свет появилась?
– В просинец, за мной пошла, – огрызается Вран. – Всё? Доволен? Утолил любопытство своё ублюдское? А теперь вытащи её!
– В просинец, – говорит Сивер. – И русалка каждый год в просинец из воды выходит. Ничего в голове не складывается?
– Да насрать мне, когда она из воды выходит! – огрызается Вран. – Сейчас что-то не вышла она!
– Вышла, – говорит Бая. – Вран. Подумай.
Снова она так близко к нему оказывается, что дыханием своим лицо его согревает. Смотрит Вран на неё – и с трудом себя слова Сивера вспомнить заставляет. Только ради неё.
В просинец Латута родилась. В просинец русалка появляется.
«Не Латута это была».
Просинец – месяц волчий, самый тяжёлый, самый голодный порой, когда урожай в этом году не удаётся. Помнит Вран отрывочно, что и месяц его рождения таким же был. Голодным. Вся зима тогда тяжёлой выдалась – кое-как до весны продержались и детей новорожденных дотянули.
– Нет, – Вран говорит, головой мотнув. – Нет, неправда это. Не могли. Не могли наши…
– Могли, Вран, – тоже Бая головой качает. – Могли. Восемнадцать лет она уже на болотах этих живёт.
Тело Враново трясти начинает. От холода, наверное. Всё-таки в одной рубахе он стоит.
Всегда думал Вран, что русалками только взрослые девицы становятся. В трясину угодившие, да так там и оставшиеся; в реках от безответной любви утопившиеся; просто в лесу, вдали от дома своего, умершие и увязшие – но, оказывается, не так это работает. Если две души в человеке живут, то в любом возрасте он может после смерти в лесу второй душой застрять, и расти эта душа вместе с телом будет, пока зрелости не достигнет. Попадают так и в покои водные многие, русалками да упырями становятся – Врану в этих «многих» верить не хочется, не можется, но Бая говорит: от самих мертвецов болотных она это слышала, несколько десятков их здесь, если не больше. Вот только есть одна маленькая сложность: те, кто сам умер, с радостью с тобой поговорят, а бывшие дети утопленные никак заговаривать не хотят, пока не скажешь им что-то знакомое, что-то, что душу их тронет, воспоминания всколыхнёт. А что могут помнить дети только родившиеся?
Чаще всего – имена свои, которые матери их ласково шепчут, живот поглаживая.
Не заговаривала и эта русалка. Сивер уже всеми возможными способами подход к ней искал, и имена все ему известные наугад называл (иногда срабатывает, и в цель случайно попадаешь), и названия деревень поблизости, и заговоры даже какие-то, в лесу от людей подслушанные, – а вдруг?
Ничего не выходило: молчала русалка, в своём мире жила да каждую зиму ровно в просинец наружу вылезала.
Молчала до тех пор, пока Вран имя Латуты не назвал – имя, которое русалка точно слышала, точно помнила.
Потому что одно чрево с Латутой делила.
Не было у Латуты никогда близняшки. Сколько Вран себя помнит – не было. Не говорил никто и никогда о сестре её единоутробной погибшей, не молчат о таких вещах обычно, – но о Рыжке этой ни слуху ни духу не было. Рыжка – это её Сивер уже от отчаяния так прозвал, чтобы хоть как-то к ней обращаться. Не то чтобы её сильно волновали все его обращения.
Не хотел это Вран за правду принимать. До последнего не хотел. С Сивером спорил, с Баей даже. И когда Сивер ему в очередной раз в сердцах в деревню вернуться предложил да на Латуту живую поглядеть, неожиданно для себя согласился.