Слава Перуну! - страница 15
– Или ты решила младшего сына своим единоверцам немецким в заложники отдать? Чтоб они, с ножом у его горла, проще в Киев войти смогли? Так ли?
Княгиня вдруг страшно, сухо всхлипнула за переплетением тонких пальцев. Потом, не отнимая их от лица, заговорила:
– Я плохая христианка, сын… ты меня моей верой попрекаешь, а я и в ней некрепка… когда Глеба родила – мне сон был. Суженицы[5] над нашим ложем встали. Первая сказала – быть младенцу добрым сыном и матери послушным. Вторая прибавила – быть ему князем в Киеве. А третья, младшая, отозвалась – умереть ему от братней руки. Знаю, что тот, кто снам верит, с самим Врагом проклят будет, и каюсь в том ежедённо, и знаю, что в пророчества верить нельзя, грех и суета… а выкинуть из сердца – не могу…
Невзирая на рассвет, в гридне словно потемнело и повеяло ночным холодком. И мало кому не померещилось, будто он сам стоит там, в княжьей повалуше, сам видит три тонкие тени – тени без тел – протянувшиеся по бревенчатым стенам, по плахам потолка над ложем княгини и её маленького сына, слышит жужжащие голоса, похожие на звук вращения огромного веретена…
– Ведь и впрямь, – шептала Ольга, и шёпот раскатывался по всей гриднице, – и впрямь же Глебушка сыном добрым да почтительным вырос. И впрямь в Киеве княжил… Поклянись! – Ольга вдруг вскинула голову, ухватив за рукав поднимающегося на ноги старшего сына. – Слышишь, поклянись и правь себе, если хочешь, володей, слушай своего одноглазого стервятника с гусляром-вурдалаком, уйду сама, мешать не буду, только поклянись, сын, идолами своими поклянись, что на брата руки не подымешь! Поклянись, а не то прокляну, слышишь?!
– Не всякий сон в руку, матушка, – почтительно, но твёрдо произнёс Святослав, осторожно стараясь освободиться от дрожащих, но цепких пальцев матери. – Да ты сама на Глебку посмотри, у кого б рука поднялась, его ж, поди, и комар кусать постыдится!
Вот с этим Мечеслав Дружина бы поспорил. Одну руку, готовую подняться на младшего в княжьем семействе, он мог назвать прямо сейчас – свою собственную. Уж больно обожгло это беззаботное – «Расскажешь мне про хазар, а?»
Про что тебе рассказать, князь Глеб? Про вырезанный княжеский род потомков Вятко? Про лютую Бадееву рать, память о которой незаживающей раной пролегла через ночное небо над Окой? Про семьдесят лет страшной и позорной дани? Про то, каково ходить своей же землёй из тени в тень, жить в лесах и болотах? Про разрубленную колыбельку в доме кузнеца Зычко? Про парня младше твоего, тянущего на плечах судьбу осиротелого рода? Про мёртвую весь и пятипалую лапу, впившуюся в деревянное лицо её хранителя?
Убить не убить, а поучить перевязью, как непутёвого отрока, на которого князь Глеб более всего и походил, руки чесались у вятича отчаянно.
– Ну нравом ты меня считаешь за зверя, так хоть разумом не считай, – продолжал тем временем успокаивать матушку князь. – Что ж мне надо, чтоб меня мой же народ вон выгнал, как Краковича[6], или мышам на съедение оставил, как Попеля?[7]
– Поклянись! – хрипло и требовательно повторила Ольга. Все другие слова киевская правительница, видать, позабыла, а увещеваний старшего сына не услышала вовсе. Она подняла лицо, заглядывая в глаза Святославу своими, широко распахнутыми и побелевшими, от глаз княгини по щёкам, размывая белила и румяна, проложили борозды слёзы. Свободную руку она держала на груди под ключицами, будто прижимая что-то сквозь одежду. – Поклянись, или прокляну!