Слово, которого нет - страница 11
Выхожу на улицу покурить. Не потому, что хотелось, а просто чтобы выйти. Без повода как-то неловко, столько дел дома, стыдно просто так на улицу бегать, а тут повод, Господи прости, – сигаретка. Вышла, закурила, а во дворе ветер беснуется, стучит в окна домоседам, кусает развешанное на балконе белье, храпит лошадью, бьет копытом по асфальту, поднимая в воздух мелкий мусор. Хочется вскочить на эту лошадь и уехать далеко-далеко, нестись по небу, разбрызгивая облака, бесновато смеяться булгаковсвкой Маргаритой и лить с высоты на землю недоваренный суп, выбрасывать в проплывающие леса все эти кастрюльки, мисочки, швабры, совки, сковородки, тряпки, эти опостылевшие надгробия девичьих мечтаний. Да только куда мне лететь, как бросить сына, мужа, родных своих? И ветер, будто в отместку, холодит грудь, бьет по лицу, словно пытаясь затолкнуть горький табачный дым обратно в рот.
Господи, как же все надоело! Посмотрю за окно, посмотрю на плиту, снова за окно. Кто-то сравнивает свою жизнь с театром, кто-то с шахматной партией, а у меня – найди отличия. За окном огромная грязно-розовая стена соседнего дома жрет небо и выплевывает провода. Но каждый вечер окна загораются по-разному, по-новому. То домиком, то птичкой, то решеточкой. Больше решительно ничего не происходит, вот и сличаю расположение сегодняшних лампочек со вчерашними и позавчерашними. Нахожу отличия, ставлю галочки в календарь. И мысли приходят иногда, что каждый такой вечерний светлячок окна уже никогда не повторится. Ни завтра, ни через неделю, ни через сто лет. А сама стою в таком же желтом свете и понимаю, что ведь я тоже не повторюсь. Никогда. Ничего не повторится: ни эта спиленная березка во дворе, ни зеленое мусорное ведро в углу кухни, ни запах котлет из соседней квартиры, ни женщина, цокающая по асфальту каблуками, ни ветер, поднявшийся на улице. И все они – и березка, и запах котлет – это и есть я. Они исчезнут, и меня не станет. А завтра на новый свет будет смотреть уже кто-то другой. И так вдруг становится обидно, что жизнь-то – вот она, прямо тут, а я в ней стала не парусником на пахнущих тиной и ракушками волнах, не пересветом солнца среди больших деревьев, а зеленым ведром с красной ручкой и грязно-розовой стеной дома. Не хочется быть собой. Но ведь судьба в том и есть, что каждый день мы повторяем самих себя, раз за разом.
Нет, жизнь не стоит на месте, все течет, бежит, спешит, меняется. Меняются сезоны года, меняются люди вокруг, меняется даже высота и цвет постоянного, казалось бы, неба. Мир живет, кричит, рождается, умирает, любит и дышит, а посреди этой свистопляски стою я, и у меня мерзнут ноги. Лето ли, зима ли, девочка с портфелем, спешащая в школу, или согбенный старик, философски и обреченно ковыряющий тростью землю по пути в магазин, в череде больших и маленьких изменений всего света – у меня постоянно мерзнут ноги. Мерзнут ноги и мерзнет душа. В этом трагедия, начало и конец всех земных перемен: мир меняется, а я нет. Так и остаюсь с замерзшими ногами, недомытым полом и тщательно собранной за жизнь болью, которую не лечит время.
Собираю по детской разбросанные вещи сына. Хотя, какая же теперь это детская, уже юношеская, взрослеющая. Вместо железной дороги – гитара с худым грифом, упершаяся лохматой макушкой размочаленных струн в кровать. Другие книги, другие интересы, другие игры, другая жизнь. А для меня по инерции все равно детская. Собираю вещи, нахожу исписанный стихами блокнот. Знаю, что все подростки через одного что-то да напишут, но загляну, бывает, в лицо сына, в какие-то до болезненного птичье-тонкие черты лица, в глаза, бездонными колодцами уходящие в себя, и кажется мне, что нет, не подростковое это, другое. Ведь что такое поэты, в чем их отличие? Наши души – они твердые, плотные, угнездятся в груди, прорастут в руки-ноги, пригреются. И кожа у них шершавая, слоновья, такую кожу греет солнце, питает вода, сушит ветер. Если стукнуть, то, конечно, задрожат тоской, треснут где-то, но только если стукнуть. А если не бить – будут смотреть счастливыми глазами в небо и петь. А их души вырвались из груди, раскинулись широко, охватили каждую травинку, каждое облачко, каждого человека, но стали от этого тонкими, ломкими, натянутыми до разрыва. И скребет их наш привычный мир словно наждачка по бледно-молочной пленочке, и начинают они кровить в слова стихов. Не потому, что мир их хуже – может, даже и лучше нашего, тоньше, громче – а потому, что смотрят они в него совсем другими глазами. С виду они могут казаться сильными, но только казаться, а изнутри они как недоношенный плод – слабые, мягкие, беззащитные, пальцем тронешь – синяк. Потому что кровит, потому что не кожа, а пленочка прозрачная. У меня такой же была, когда носила его в себе.