Собаки Европы - страница 25



Он странно встрепенулся, словно от холода.

«Верочка меня любит», – сказал я почему-то на этот раз по-белорусски.

И достал телефон, повертел в руках. Словно показать хотел Козлику, что не вру, что прямо сейчас эта штукенция может позвонить и заговорить женским голосом.

Он кивнул.

«Хочу прокатиться на твоём велосипеде, – сказал я снова на бальбуте. – Ты не против?»

«Конечно нет», – он удивлённо поднялся, отцепил замок. Покорно дал мне в руки руль, словно я хотел его обезоружить. Глупый мальчик. Я закинул ногу, как собака около столба. Давно я так высоко не поднимал ноги. Аж что-то хрустнуло в позвоночнике.

И вот я уже мчался по проспекту, мимо флагов и людей, разрезая ветер. На полной скорости выехал на мост через Свислочь. Козлик остался где-то далеко, за столиком возле «Щедрого», и я был рад, что можно больше не смотреть на его маленькое, красное, влюблённое лицо.

Когда-то, в моем бумажном детстве, у меня конечно же был велосипед – тот самый советский «Аист», на котором все мы доехали до конца империи. Но я тогда жил в самом отдалённом микрорайоне и носился на велике только вокруг его бетонных гробов – или, в лучшем случае, через полуживой лес, на грязное озерцо, поплавать. Помню, помню: прямая и длинная улица Промышленная, где сплошной стеной стояли заводские корпуса, уходила за горизонт, а из лесочка шёл гнилой запах воды, там надо было поворачивать, слезать, топать по загаженной тропе, толкая велосипед… Как давно это всё было. Я никогда ещё не видел центр города с велосипедного сиденья, никогда ещё не завоёвывал велосипедным рулём этих широких плакатных улиц, этого гордого тоталитарного пространства, этой пустоты настоящего города. Поэтому, вращая педали Козликовой машины, я чувствовал, что в моей жизни начался какой-то совершенно новый этап. Неизвестность била мне прямо в лицо. А в голове шумели деревья парка Янки Купалы, беспорядочно сцепленные слова бальбуты, животные голоса машин, пронзительный угловатый грохот минской архитектуры, каждая линия – нота, каждый угол – ритмичный удар в висок…

Я свернул в парк, сбросил скорость, доехал до памятника Купале и остановился.

Сел на скамейку, достал сигарету.

Намертво расставив ноги, Купала ожидал, что ему скажут: «Снято!» – но никто не спешил вызволить его тушу из этой неудобной позы.

Здесь были только мы: каменный человек и я. За спиной Лупаки купались голые девки. Но он не имел права повернуться.

«Снято», – сказал я вполголоса.

Он скосил глаза. Но не шевельнулся. Не я был здесь режиссёром. Едва намеченные скулы Купалы еле заметно напряглись.

«Tuputa hitrutima, finita la commedia», – сказал я немного громче и улыбнулся.

А вот если Лупаку перевести на бальбуту.

Это тебе не Имре фон Штукар. И не Эзра Паунд.

Проще, конечно, это:

«Kau vou aiduzu, u ujma kvaj kopjutima?

Belarusutika».

А вот это уже труднее – но и изящнее:

«Mizoj liutima, mizoj sprugutikama

Mau Tutima belarusoje…»

Красивый я придумал язык. Печальный, протяжный, меланхоличный, как песня над болотами-пустынями.

Козлик нашёл меня только через час. Я издали заметил его растерянную фигуру, мелькающую среди парковых деревьев, она то и дело сливалась с зеленью – потому что и футболка на Козлике была зелёная, майская; он подошёл и сел рядом, вертя в руках велосипедный замок на резиновой колбасе.

«Верочка звонила», – соврал я. И стоило мне произнести её имя, будто бы щёлкнуло что-то под лавкой – и всё вокруг: деревья, и каменный человек на постаменте, и даже голые купальщицы, и шапка Госцирка за забором с вазами, все будто придвинулись поближе и навострили уши. Я отогнал от глаз какую-то насекомую мелочь и сказал вполголоса на бальбуте: