Собрание сочинений. 3 том - страница 11



Он кивнул. Нина вытерла теперь уже его слезы и сказала, что в десять часов приедет и останется до утра. Ганюшкин покачал головой: не надо!

– Около тебя кто-то должен быть всегда, вдруг плохо станет. Не перечь! До вечера.

Когда управляющего банком перевели в область, Нина была начальником кредитного отдела, впереди заместитель управляющего, и он должен занять это место. Ганюшкин тогда погрешил против совести, видел, что девчонка толковая, хочется ей большой работы, позвонил управляющему областной конторой, договорился о встрече. Они были неплохо знакомы, Комольцев его фамилия, часто бывал в районе, а Фёдор Петрович уже был председателем райисполкома. Встретились перед обедом, он сразу высказал свою просьбу, Комольцев отнёсся к ней спокойно, но не отрицательно. В обед поехали в ресторан, пару часов посидели.

– Фёдор Петрович, нам бы ошибки не совершить, а то совсем дочери твоей карьеру испортим. Как ты считаешь, справится она? Не по знаниям, по характеру?

Он тогда возгордился своей дочерью, сказал, что хвалить не станет, но характер есть, сумеет все в руках держать. В случае чего – сам обещал поддержать.

– А первый не будет возражать?

– Нет. Он к ней хорошо относится и ценит даже выше заместителя. Ты же знаешь, какие у нас хозяйства, кто-то совсем слаб, кто-то закредитован по самое не могу, а она всегда найдёт способ, чтобы хоть как-то помочь.

На том и порешили.

4

Ночной дежурный врач реанимации оказался действительно человеком совсем другим, чем его коллега. Ему подали историю болезни, глянув на первую страничку, доктор внимательно посмотрел на больного:

– Говорить вы не можете, Фёдор Петрович, потому используем элементы языка глухонемых: согласен – кивок, не так – голову чуть в сторону. Я говорю, чуть, дёргать не надо. Вы меня узнаете?

Ганюшкин поднапрягся, но шум в голове не давал сосредоточиться.

– Несколько лет назад вы вручали мне партийный билет. Помню, улыбнулись: впервые выполняю столь серьёзную миссию. Моя фамилия Струев, Василий Алексеевич.

Фёдор Петрович кивнул.

– Вот и хорошо. По вашей ситуации. Инфаркт серьёзный, но и с таким живут, если очень хочется. Слышали шутку: если человек хочет жить – медицина бессильна. Вам, как я понимаю, жить совсем не интересно. Не возражайте, я в широком смысле. Зина, убери эту дрянь, принеси из резерва. Хотя обожди.

Доктор поднял простыню и стал внимательно, по несколько минут в одной точке, выслушивать сердце. По его лицу больной мог проследить, что его устраивает, а что вызывает опасение. Опасений оказалось больше, Василий Алексеевич взял его правую руку и нашёл пульс. Тоже, похоже, ничего хорошего.

– Зина, убери все препараты, вот тебе ключ от моего сейфа, на верхней полке стоит флакон в красной коробочке. Принеси его сюда. – И уже обернувшись к больному, добавил: – Это очень серьёзное средство, у меня товарищ по институту работает в Германии, привозит кое-что интересное, у них фармацевтика на порядок выше нашей.

И вдруг Ганюшкину показалось, что он проваливается вместе с палатой, медсестрой, не успевшей убежать, и доктором. Свет погас, и он полетел, распластав руки, в кромешной тьме. Яркие вспышки пугали то слева, то справа, потом стало светло, даже ярко, и он увидел огромный стол с зеркальной поверхностью, посреди которого на алюминиевой тарелке, с какой они в котельной ели огурцы и квашеную капусту, лежало что-то очень ему родное и даже больное. Все ещё в полете он приблизился к тарелке и вздрогнул: это его сердце. Оно было грязным, с рваными краями, все в крови. Но почему-то в тарелке полно груздей, огрызков огурцов, шматков надкушенного сала? Стол из зеркального превратился в грязный с давно немытой клеёнкой, вокруг тарелки закружились сначала медленно, потом с тошнотворной скоростью бутылки с водкой и ухватанные стаканы. Потом все исчезло, а он полетел вверх, и все внутренности подпирали к горлу от скорости и страха, как это было в далёком детстве, когда они десятилетними катались на самодельных лыжах с высокой горы, преодолевая страх перед скоростью и стоявшими по сторонам девчонками. Вырвавшись из какого-то замкнутого давящего пространства, он оказался на коленях мамы, совсем маленьким, она гладила его головку и шептала ласковые слова. Он вообще не помнил никаких слов мамы, потому что она умерла, когда ему было десять лет, а до того два года болела нехорошей болезнью и медленно умирала на голбчике за печкой. Он не помнил ни одного её звука, кроме тихих и никогда несмолкающих стонов. Когда маму схоронили, он подолгу не мог уснуть, потому что никто не стонал, а он уже привык к такой страшной колыбельной. Позже он вспомнит, что вот так на коленях мамы сидит на единственной сохранившейся фотографии. Ему три года, мама молода и красива, приезжий фотограф усадил её в плетёное кресло на фоне застиранной простыни.