Собрание сочинений. 5 том - страница 39
Он встал, налил ещё коньяка, сделал пару глотков. Раньше пил много и разное, а потом взял себя в руки: три рюмки, и только коньяк, настоящий армянский, который привозила ему знакомая стюардесса. А многие ребята спились, потерялись, умерли. Да… Сел в кресло, вспомнил, как хоронил внезапно умершую мать. Приехал вечером, женщины сидели вдоль стенки, мать лежала в непривычно красивом платье, прикрытая по пояс белым коленкором. Никто ничего не говорил, никто не корил, но Родя чувствовал, что деревня винит его, что мать изробилась в колхозе, а он путался неизвестно где, даже письма не прислал, не говоря про перевод. Это ему утром мужики опохмелённые пересказали. Ладно что из сельсовета год назад справку затребовал для паспорта, так и нашли адрес, а то бы и не проводил.
Когда вошел, все разом замолчали, будто испугались кого, но не всякий и узнал, только тетка Лукерья встала с табуретки, подошла:
– Вот как, Родя, приехал ты к мамке, а она и не встречат, голоса не подает, не прижмет к сердцу. Подойди, поклонись да присядь в головах, можа, и скажет тебе, проходимцу, что все глаза проревела, на дорогу глядючи. Не сверкай на меня, я не за себя, за матерь твою разнесчастную говорю. Не пофартило ей в жизни, за одного вышла, потом с другим сошлась, один другого краше. Тут тебя прихватила на горе, уж как маялась, как мучилась. На колхозной работе надо каженный день быть, а тебя куда? Господи прости, Фешка ты Фешка разнесчастная! Ты только ползать начал, поставит блюдо с картошкой, молоком зальет, тебя к косяку веревочкой под пояс привяжет, глаза закроет и на работу. А вечером бежим, говорит: «Луша, айда со мной. Боюсь в избу заходить, живой ли Родя?». Вот как было.
Кто-то сказал тихонько:
– Будет тебе, Лукерья, парень и так заходится.
Что случилось – он и сам понять не мог, захлестнули слезы, запоздалые, все разом накатило: и годы воровские, и мать забытая, и первая тогда заноза, что так нельзя жить. Встал у гроба на колени, уткнулся в последнюю мамину подушечку, набитую травой лесной, клевер узнал, визиль, ромашку, еще больше сердце расслабилось. Запах маминых волос, свежевымытых и ополоснутых крапивным настоем, как она любила. До самой школьной поры после бани он спал с мамой, вот так же уткнувшись в подушку и дыша родными запахами, пока еще ничего в них не понимая. Теперь все стало упреком – и люди вокруг, и эти запахи, и мертвая мама.
К вечеру женщины разошлись, остались три родственницы, пришедшие из соседней деревни, толи сестры второго мужа, толи отца, которого Родя так и не видел никогда. Записала мать его в сельсовете на свою фамилию и отчество свое дала – Петрович, а кто отцом парня будет – так и не могли допытаться. Родя помнил, как первый раз в деревенской ребячьей драке назвали его выблядком, ему тогда разбили нос и губы, он пришел домой в предчувствии еще большей боли:
– Мама, пошто меня обзывают выблядком?
Мать обхватила его руками, потащила к рукомойнику, умыла лицо, поцеловала в опухшие губы:
– Терпи, сынок, будут так звать – уходи от греха.
Не ушел. В седьмом классе учился, в очередной драке вынул из кармана ножичекскладешок, у каждого пацана такой, даже развернуть не успел. Не учли, суд был суров: детская колония…
Луша управилась и пришла:
– Ты бы, Родя, шел к нам, тут тебе и отдохнуть негде.
Родя промолчал, подвинул табуретку к гробу, сел. Луша больше не предлагала. Тетки – две на кровати, одна на печи – дружно захрапели. Луша сидела в кутнем углу: