Собрание стихотворений. В 2 томах. Том 1 и 2. - страница 2



Слитность лексического строя в этих стихах настолько ощутима, что выступает как природная общность; как атмосферное единство (и лишь какой-то хрустальный ритм огранивает воздух внутри стихотворения). Стихотворение словно растет из одного корня, а тот уходит очень глубоко, глубже и дальше «личного» времени.

Природа самой поэзии звучит и говорит здесь так открыто, что авторский голос почти растворяется в ней. Вернее, поэт добровольно становится одной из природных сил и не так уж настаивает на своем авторстве.

Движение стиха продолжает ритм поэтического труда, и эта работа идет словно одновременно в двух режимах – и по двойному заданию. Стихи Юрьева 80-х, 90-х годов задают себе в пример самые высокие образцы, они принимают в себя весь предшествующий литературный опыт и ни от чего не хотят (не могут?) отказаться. Но при том эти стихи начинают строить себя из самых глубин языка и по ходу дела пересоздают все, что встречается на пути.

То есть новаторское по существу стихостроительство происходит в каком-то особом, пронизанном ностальгией пространстве и не ждет помощи от обстоятельств, – от самой жизни, состоящей из случайных подсказок. Метрический ход этих стихов разнообразен и изобретателен, темп – изменчив. Но им как будто чужды речевая оживленность и естественная разговорная интонация. Вероятно, они и невозможны при такой цельнотканой структуре, при обостренном чувстве лингвистического регистра и яркой фонетической окраске. Звукопись строит стих, она очень эффективна (но никогда не переходит черту, за которой стала бы эффектной). Стихи звонки и отчетливы. Юрьев и сам назвал однажды свой голос тех лет «приподнятым, звенящим».


В другом (но тоже 2010 года) интервью «Воздуху» есть еще одна замечательная формулировка: «Я полагаю стихи преимущественно устным родом литературы, существующим в преимущественно письменной форме». Возможно, мутация 1980–1981 годов и была переходом поэзии Юрьева из письменного состояния в устное. И тут ее парадоксальность особенно очевидна, потому что каким-то попутным условием упомянутого выше сверхкачества было образное насыщение «до отказа» и сопровождавшее его затрудненное – как в тесных доспехах – дыхание. (Такая затрудненность возникла, я думаю, как второй фронт искомой зоны «сопротивления материала».)

«Дышать», «дыхание» – едва ли не самые частые определения в критическом словаре Юрьева. Для него именно в этом суть поэтической работы.

По этой линии и шло дальнейшее развитие, изменение. В последующие годы стихи Юрьева всему учатся заново: как будто сама твердость, делая невозможное усилие, учится гибкости, зыбкости. В сущности, это борьба за размыкающее движение, дающее возможность раздышаться внутри твердой формы; за возможность самой этой форме перейти в свободный – дыхательный – режим.

Борьба за свободу дыхания, казалось бы невозможную при такой трудной, сверхплотной форме, началась сразу, но полной и очевидной победой она завершилась только на рубеже нового века. Что-то произошло тогда с поэзией Юрьева: она окончательно разрешила себе легкое дыхание.

Изменился сам воздух этих стихов: теперь он наэлектризован, и слова словно подсвечены этим электричеством, перекрывающим их лексическую окраску ночным подвижным светом-сквозь-тьму. Усилился контраст света и тени, увеличилась скорость их чередования. (Поэтому так интересны – от обратного – «цветные» стихотворения Юрьева. Открыто названный цвет становится чужеродной прививкой, дающей всей вещи неожиданный и почти экзотический облик.)