Солдат и Царь. том второй - страница 34
– Мама, мама! Папа!
Та девчонка, что шла за долговязой дылдой, первая рванулась. И повисла на шее у царя.
Вислоухая собачка кругами бегала возле их ног.
– Папа, папочка!
«Первым отца обняла. Отца сильно любит», – думал Лямин.
«А мамку-то что же?..» – обидчиво думала Пашка.
Между царями стояла Мария. Она не выдержала, бросилась к сестрам и, показалось Пашке, даже целовала самый воздух вокруг них. Эх ты, сколько поцелуев господа друг на друга обрушивают! Как они любят лизаться!
Пашке чудилось – она подсматривает что-то ненужное, запретное. Впору отвернуться. И она отвернулась. Теперь только слышала эти возгласы, эти царские голоса.
Они резали и уши, и душу.
А Лямин, стоя внизу, вывернув шею до боли, видел все. Видел, как Мария лобызала цесаревича, а мальчик, обнимая ее, потерял фуражку, она свалилась на пол, и матрос деревянно стоял, страшась на фуражку наступить. И чуть не падал под натиском сильной, крепкой Марии. И краснел – ведь она обнимала не только брата, но и его, матроса, слугу.
«Вот матросня проклятая. За что ему такое счастье привалило».
Мысли заглушались толпой вскриков, ахов, радостных рыданий. Лямин не мог тут думать, а мог только смотреть. Тупо; сердито; стыдно; любопытно.
А Пашка демонстративно стояла спиной ко всей этой сентиментальной голубокровной сволочи, к этому отжившему, траченному дворцовой молью барахлу, и могла только слышать дыханья и восклицанья, а за ее спиной угрюмо торчал, пропарывая крикливый воздух коридора, воздух слезной встречи, штык ее верной винтовки.
«Хорошее оружие у нас. Если бы такое там, на фронтах, было. Может, и войну бы мы эту царскую – выиграли. А теперь уж все равно».
– Мамочка! Душенька!
– Ох, душка… душка…
– Дай поцелую еще, еще раз…
– Это что-то невероятное, дети… мы вас так ждали!.. долго…
– Господи сил! Где вас держали?! Нам сообщили, поезд давно прибыл…
– Мы стояли на запасных путях!
– Алешинька… сыночек… Господи помилуй…
Матрос нежно опустил цесаревича на пол. Он тут же потянулся к отцу, и отец наклонился над ним и обнял его.
И Лямин увидел, как непонятно, сторожко и вместе слепо, восторженно, поплыли вбок, вбок зрачки царя – и вправду как у слепого, значит, от восторга и любви человек может потерять зренье, да и все остальные чувства; остается только любовь, спутанно и тяжело думал Лямин, и вот она, любовь, и такая огромная, – а он-то что? Он-то – разве так когда-нибудь почувствует?
Глаза уплывали, ресницы дрожали, мелко и слезно, царь ничего не видел от счастья, голова клонилась вниз, еще ниже, тяжко, будто вместо головы у царя с шеи свисала золотая виноградная гроздь, и он эту голову, и руки свои, и всего себя приносил сыну в угощенье, в наслаждение, в праздник любви. Михаилу почудилось – царь стоит не в застиранной и уже, о стыд, залатанной на локтях гимнастерке, а в какой-то красной хламиде, будто бы в шерстяном, а может, даже в бархатном красном плаще; и плащ этот тоже старый, в заплатах, но торжественный, слишком алый, – и его как стукнуло в темя: да это же не плащ, а это флаг, флаг наш красный! зачем он им обвернулся?.. – и плечи его согнуты, наклонены, как под спудом, под гнетущим к земле грузом, непосильным для человека, – и руки ловят плечи сына, накладываются на эти тощие подростковые плечи, щупают их, гладят, словно еще не верят, словно надо еще доказывать, что это все наяву, а не во сне, – и лицо мокро и блестит, и волосы растрепаны и сияют, и царский алый виссон льется вниз, до полу, и мальчик, этот загадочный мальчик, его рождения так ждала вся Россия, а он оказался больной и хилый и, может, не жилец, встает перед отцом на колени.