Солнце самоубийц - страница 21
У каждого человека есть своя точка исчезновения посреди мира, думает Кон, выходя из кинотеатра, замерев у витрины какого-то ресторана: рядом Лиля, Марк и багрово клубящаяся в свете витрины Неббия. Свежезамороженные креветки, омары и прочая глубоководная живность поблескивает за витринным стеклом: жили себе в глубинах и в ус рыбий свой не дули, так извлекли их на свет Божий, вот они и задохнулись. Конто ведь сам себя извлек. Нет, нет, лучше исчезнуть посреди мира, нежели быть похороненным в определенном месте: положат, и успокоятся, и забудут – всегда ведь можно прийти. А исчезнешь, и долго еще искать будут, и все будет казаться, что жив, что где-то прячешься. Ну и что, чушь какая-то.
Безмолвие, туман, размытые пятна света, слабый шум фонтана у церкви Санта Мария ди Трастевере.
– Гулять так гулять, – говорит Лиля.
Тут же, по ступенькам вниз, – клуб "Моралес", огромный подвал, забитый народом, плавающий в сизом дыме курева, оглушающий ревом трех гитаристов и ударника; стоят в проходах, сидят за грубо сколоченными столами, пьют дешевое вино "Кьянти", курят травку; к орущему в микрофон высокому длинноволосому парню, вероятно, главарю рок-группы, прилипла рослая породистая девица, стриженная под мальчика, в матросском кителе и фуражке с кокардой, ни на миг не переставая двигать длинными своими ногами, ни на миг не уставая выражать всем своим видом прямую связь с главарем рок-группы, которого высвечивает прожектор в дымном полусумраке подвала.
– Чем не шабаш? – дышит в ухо Кону горячечным шепотом Лиля, лихорадочно сверкая кошачьими своими глазами сквозь сизые клубы дыма. – Пей, вино легкое.
Окурки с "травкой" передают по кругу. Марк беспомощно улыбается. И как эти огромные ручищи могут извлекать из виолончели нежные звуки?
Вино вперемешку с "травкой" мутит голову. Мутно клубятся светом ацетиленовые фонари вдоль улицы Пилота, разрытой точь-в-точь как в Питере. Ветер несет палые листья опаловым, оловянным вялым валом за край Сенатской площади, но портики и аркады мгновенно возвращают в Рим.
И внезапно – бестолковость. Ведьминский хохот Лили: "Горилки выпили"; суета, мельтешение, головокружение, и вся серьезность вечного города замерла сбоку неким укором, как и Марк, смущенно потирающий лысину; город выпал в осадок; несет их, как скорлупу, по руслам улиц, и вертится в сознании внезапно обнаружившаяся значительной сущая белиберда, давно не приходившая Кону в голову, какие-то мысли о том, что жизнь всегда пишется начерно и нет чистовиков, без помарок, без отвращения вплоть до желания вычеркнуть себя самого из жизни: так правят судьбу, так ощущают ее присутствие в жажде подступиться к полотну, бумаге, хватаются за что попало – уголь, сажу, блажь, гуашь, тушь, чушь (всего-то курнул раз, и то не затянулся, не умеет затягиваться, да и не курит вовсе, а вот же, прорвало такой маниакальной легкостью, после которой только и вскрывай себе вены или читай псалтырь, как Хома Брут, открещиваясь от прыгающей на тебя с ведьминским хохотом панночки, Лили, Лилит…)
Так впервые – навязчиво – не отмахнешься – возникает Гоголь, питерский, из Неббия: маленький, болезненный, несимпатичный на взгляд человечек, чье сатанинское присутствие рядом лишь однажды кольнуло на Виа Систина: хлебнув римского воздуха, Кон ходил как отравленный – бросало в жар от нежности окружающего пространства, от светлого ореола волос женщины, пересекающей в этот миг улицу, и во взгляде, провожающем ее, вдруг вспыхнуло: дом-номер-126, мемориальная доска – "В этом доме в 1842–1848 гг. жил Н. В. Гоголь, написавший здесь "Мертвые души". И Кон до того нечаянно, но отчаянно ощутил себя одной из таких мертвых душ; присутствие, веяние Гоголя мгновенно превратило окружающую нежность в трагедию, в которой Кон пытался быть только зрителем, но обреченно знал, что роли не избежать. Было такое чувство, что Кона настигла та медленная, тлевшая там десятилетиями, рабская смерть, здесь-то она быстрая, и воздух поистине отрава выявленной и вывяленной рабством рыбе, выброшенной на берег свободы…