Сороковой день - страница 8
Нет, он не стоял на коленях перед творчеством. Это присуще художнику с завышенной самооценкой своего места в искусстве. Он стоял на коленях перед человеком – добрым человеком, и всё хотел увидеть силу влияния доброго человека на жизнь, всё хотел найти ту связь, что существует между ними. В глубине души он всё же боялся людей. Боялся цинизма и жестокости. Но всякий раз преодолевал свой страх… Помню, как он вернулся с Соловков с раздавленной душой. В Северодвинске Андрей задумался, как изменить жизнь: бороться за справедливость или стать фотохудожником? И вот он, инженер «Звёздочки», решил, что станет фотохудожником, чтобы творить настолько честно, насколько это в его силах. Он дал подписку о неразглашении военных секретов и вскоре уволился с завода.
Если что было не так, то за совестливой жизнью Гуськов мог и в другие края наладиться да там и осесть. Вместо почетного паломничества по маршруту из Петербурга в Москву, который раньше предпочитал Радищев, а ныне – честолюбивые чиновники, ему пришлось держаться захолустных городков и поселков, этих лимфатических узелков на карте большой страны, а такое путешествие куда более плодотворно для её понимания… И он понял, что у нас грех никогда не сделается правдой жизни.
Он лишь однажды ошибся. Оттолкнул детей и остался в гордом одиночестве да в незапятнанных одеждах. Однако если бы всё-таки впустил детей в храм свой – да, был бы шум и кавардак. Но зато там были бы и сами дети. Я не пережила утраты семейных крепей. Мимолетное чувство чуждости между мною и мужем переросло в ненависть. Андрей же вообразил, что он полный владыка своей судьбы. Это безумие, соблазнительное и глубокое, потому что дало простор всем страстям человека, позволило ему быть волком и считать себя агнецом… Так семейная жизнь наша, отгорев, оставила после себя лишь пепел и обугленные палочки.
II
Гуськов не знал никакой надежной защиты от смерти и несчастья. Он часто повторял заговор-сглаз, который услыхал ещё в Северодвинске от одного старого помора и которым в древние времена якобы пользовались жёны, чтобы скорее сжить со свету нелюбимых мужей. Звучал этот «душегубец» примерно так: «Ешь, муж, нож, ты гложи ножны… А и сохни с боку, боли с хребту, со всего животу». Повторял Гуськов это всегда с усмешкой. Нельзя сказать, что он боялся смерти: помню, как он смотрел ей в лицо, когда она уже вошла в его комнату. Узнали это дети на сороковой день. Они слушали меня и смотрели на его фотографию.
Андрей Николаевич рано облысел. Лишь затылок плотно облегали курчавые волосы. Они образовывали вокруг головы подобие тёмного нимба. Глаза у него были цвета воды, которую хочется пить и которой нельзя напиться. Таким его запомнили дети. Вот только с фотографии глядел совсем другой человек. Видно было, что всю жизнь он брёл по выбитой степи, палимый солнцем, отчего в его облике появилась какая-то суровость, плохо вязавшаяся с природной мягкостью. Он был худой – стал как тень. Он превратился в спичку, готовую воспламениться в любую минуту.
Андрей признался однажды, что у него есть двойник. Он изводил его. «Жить, я жить хочу, – говорил двойник, – какое мне дело до того, что хочешь ты». Но только этот деспот и спасал Гуськова. Страсти толкали в людскую грязь, но двойник хватал и вытаскивал из неё. Не так легко перевоспитаться. Однако он сделал это, он одолел свою легковесность. Андрей работал всё больше, стал аскетичнее в словах и жестах. Он старался, как говорил, умертвить в себе ветхого человека. Двойник увеличивал влияние.