Стихотворения. Проза. Театр (сборник) - страница 20



Эти цветы розмарина
я заклинал поутру,
чтоб от любви излечили,
а не излечат, умру.

Андалузец с глубокой внутренней верой открывает Природе тайники своего сердца и знает, что она откликнется.

Но всего поразительней в поэтической яви песен вочеловеченный ветер.

К ветру всегда прибегают в душевном апогее, и возникает он как титан, обреченный сметать звезды и разгонять туманы, но я не знаю, в каких еще песнях, кроме наших, он отзывчив и утешает:

Отозвался ветер,
улетая прочь:
– Что все слезы, если нет ответа
и нельзя помочь?
Среди бела дня
плакал ветер оттого, что смерклось
в сердце у меня.
Я в ветреницу влюбился
и в том не вижу зла,
но женщина – это ветер,
и по ветру жизнь пошла.
Тебя ревную к ветру
не беспричинно.
Несдобровать бы ветру,
будь он мужчина.
Гребцу не страшна стремнина —
на то у него и руки,
а страшен ему тот ветер,
что ждет на твоей излуке.

Это еще одна чарующая особенность наших песен – стихи закручены замершим винтом розы ветров.

Другая сквозная нить песен – это плач, и песен таких не счесть… В цыганской сигирийе, законченной поэме слез, плачут и стихи, и мелодия. Колокола вдали и окна в зарю:

Впотьмах выхожу и плачу,
и горше день ото дня,
что так люблю тебя смертно,
а ты не любишь меня.
Плачьте, глаза мои, плачьте,
это не ваша вина;
кто из-за женщины плачет,
тем и слеза не стыдна.
Заплачу – платка не прячь,
ведь я не могу иначе;
все горе мое в тебе,
а все утешенье в плаче.

И еще одна строфа, из цыганских самая андалузская:

Будь моя грудь стеклянной,
видела б ты сама,
как мое сердце кровью
плачет, сходя с ума.

У этих стихов отчетливый народный привкус, и, на мой взгляд, они всего созвучней страстной тоске канте хондо.

Перед этой тоской не устоять, и мы, андалузцы, откликаемся тайным плачем, который отмывает душу и ведет ее к неугасшим пепелищам Любви.

Ничто не сравнится с проникновенной нежностью этих песен, а их, напоминаю, бесчестят, предают забвению, оскверняют похотью и хамством. Правда, пока только в городах, ибо, к счастью для Поэзии и для нас, поэтов, есть еще моряки, поющие над морем, женщины, баюкающие детей в тени виноградных лоз, суровые пастухи на горных тропах, и, раздувая угли неугасшего костра, страстный ветер поэзии высоко взметнет пламя, и будут петь женщины в тени виноградных лоз, пастухи на каменистых тропах и моряки над животворным рокотом моря.

В сигирийе и ее сестрах мы обнаружили древнейшие элементы восточной музыки; точно так же в стихах канте хондо ощутимо родство с древнейшей поэзией Востока.

На пределе любви и боли наши народные стихи братаются с несравненными стихами арабских и персидских поэтов.

Ведь недаром в воздухе Андалузии еще реют отсветы и звуки Аравии, а в тусклых очертаниях Альбайсина сквозят тени погибших городов.

И о том же, о чем поется в наших песнях, писали непостижимые поэты Азии – о жертве, о бескрайней Любви, о вине. Арабский поэт Серах аль Варак говорит: «У голубки, прогнавшей сон мой своими стонами, сердце, как у меня, горит не сгорая».

Другой арабский поэт, Ибн Зайти, на смерть своей возлюбленной написал элегию, неотличимую от той, что поют у нас в Андалузии: «На могилу любимой посылали меня друзья утешиться, но я ответил: «Есть ли у нее иная могила, кроме моего сердца?»

Сходство же возвышенных любовных газелей Хафиза, великого персидского поэта, певца красавиц, вина, магических камней и синих ночей Шираза, с нашими песнями порой поразительно.