Сто лет Ленни и Марго - страница 25



Поэтому мы посвятим рисунок каждому прожитому году. Сто лет – сто рисунков. И даже если потом они окажутся в мусорном ведре, уборщик, которому придется их выбрасывать, подумает: “Гляди-ка, сколько рисунков!”

Мы расскажем нашу историю, нацарапав сотню рисунков вместо одной надписи: “Здесь были Ленни и Марго”.

Одно утро 1940 года

В палате было тихо. Утреннее время посещений закончилось, и посетители неохотно, но все же разошлись. Кому-то из пациентов Мэй-уорд принесли воздушный шарик, вызвавший большой переполох, за которым я весь день с удовольствием наблюдала. Дело, правда, кончилось тем, что чей-то взбешенный дядя, заявив: “С этой техникой безопасности и политкорректностью все уже с ума посходили!”, схватил гелиевый шарик в виде барашка с надписью “Поправляйся скорее!” и вылетел из палаты впереди всей своей семьи. Приходил он к юному пациенту, воспринявшему случившееся с таким мужеством, какое его дяде никогда, наверное, не обрести. Но меня это только опечалило, потому что Мэй-уорд умеет делать детей такими. Спокойными, сдержанными, ровными. Состарившимися раньше времени.

Я брела по коридору в Розовую комнату и размышляла, не состарилась ли и сама раньше времени. Но открыв дверь и увидев семь восьмидесятилетних, обративших ко мне лица, поняла, что мы все-таки еще не ровесники.

– Ленни! – бросилась ко мне Пиппа. – Смотри!

В углу маркерной доски она прикрепила листок бумаги, на котором написала золотыми чернилами: “Грандиозный замысел Ленни и Марго”, и пронумеровала портрет младенца, сделанный Марго, и ужасный рисунок, где я изобразила кадры видеосъемки своего первого дня рождения.

– Два есть, осталось девяносто восемь! – сказала она и, захватив несколько листов бумаги, пошла за мной к столу.

Марго уже что-то рисовала – кажется, зеркало, отражавшее узорчатые обои на противоположной стене.

Я села рядом, а когда Пиппа умчалась, мы с Марго обменялись улыбками.

– Рассказать тебе историю? – спросила она.


Кромдейл-стрит, Глазго, 1940 год

Марго Макрей девять лет

Как-то раз – дело было в 1939-м, спустя несколько недель после того, как отец поступил в армию, – к нам вдруг явилась моя нелюбимая бабушка. Мама даже вскрикнула, когда, открыв входную дверь в тот сумрачный воскресный день, обнаружила за ней бабушку с чемоданом. Откуда та узнала, что отец ушел на фронт, мама понять не могла. В письме из тренировочного лагеря, располагавшегося близ Оксфорда, отец клялся, что и словом не обмолвился об этом своей матери и понятия не имеет, почему она вдруг возникла у нас на пороге.

Уж и не знаю теперь, за чье благополучие молиться – свое или ваше, – написал он. – Там под раковиной бутылка виски спрятана.

Я видела бабушек в деле и знала, что они добрые, милые и ласковые. Бабушка Кристабель шила ей симпатичные платьица. Мама моей мамы, которая умерла, когда мне исполнилось пять, связала однажды кофту для меня и такую же – для моей куклы, чтобы мы были друг другу под стать.

Но с порога на нас сердито глядела совсем другая женщина.


У моей нелюбимой бабушки были особые духи – только для Иисуса. Их резкий аромат застревал у меня в горле. Каждое воскресное утро у зеркала в прихожей она, собираясь к Иисусу, приводила себя в надлежащий вид. Весьма своеобразный.

Однажды воскресным утром – шел 1940 год, и дни становились мрачнее – я стояла у дверей спальни, навострив уши. И слышала, как бабушка чешет свою гриву. Прямо-таки дерет. Я часто удивлялась, как это она, с такой яростью расчесываясь, не облысела в конце концов.