Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском - страница 3



– Но, мсье, это стоит много дороже.

Оно шевельнулось, приподняв длинный нос, и повторило сквозь зубы:

– Сто гульденов, герр.

Он окинул его пронзительным взглядом: спрятанные в воспаленные веки глаза без выражения, даже без цвета и тяжелые брыли белых мучнистых, похожих на жидкое тесто лоснящихся щек. Ему вдруг открылась вся его жалкая жизнь, и достойная презренья эпоха, и достойная жалости судьба ни себе ни людям не нужных, потерянных поколений. Всю эту жалкую жизнь он мог бы пересказать от родоначальника-предка до грядущих внуков и правнуков с истощенной, тоже бесцветной, но гнусно, гадко, безумно алчной душой. Он мог бы поклясться, что лавка менялы когда-то принадлежала деду или отцу, который от малоземелья покинул деревню и первоначально занимался грошовой торговлей черт знает чем, возможно, шагая с лотком по той же округе от фермы к ферме, то был земляной человек и сквалыжник, сам голодал и впроголодь держал всю семью, зато оставил нелюбимому сыну копейку. Сын корыстной, холодной женитьбой удвоил её, порасширился, осмелел и стал наживать десять гульденов там, где туговатый старик решался содрать только трешку, потом с прибавлением капитала ещё обнаглел, капитал ужасно наглости придает даже и слизняку, возвысился до ста гульденов на заклад, уверившись в том, что мудрее отца да и всех иных мудрецов, если скопили меньше, чем он, с утра до вечера сидит в промозглой нетопленной пустой конуре, остерегаясь воров, не подмазывая ради безопасности железные петли дверей, гребет свои чертовы гульдены, пряча их в железном английском шкафу с двойным хитрейшим запором, накрепко убежденный, что вся теперешняя наука, вся сила ума должны пойти на изобретение ещё более прочных шкафов и запоров, богатеет уверенно, прочно, и с каждой новой монетой мелеет, скудеет душа, а там, глядь, в душах внуков и правнуков останется пшик. После тощих отцовских харчей поотъелся, да и нет больше радостей, кроме еды и питья, так задубел и совсем пропал человек. Всей веры осталось – в одну золотую монету. В человеке, Господи, в любом человеке видит только предмет для наживы. Даже старшего сына, наследника, не пускает к себе на глаза, лишь бы на сына-то, на кровь-то свою не потратить лишнего гульдена, ну и сын, весь в отца, тая ненависть тоже ведь к корню и к крови своей, дожидается с нетерпением хищника незамедлительной, это уж у них непременно, смерти родного отца, ждет не дождется, подлец.

А он-то сострадания ищет, у кого? у чурки с глазами! Это ведь он понимает его, живоглота, это он его видит насквозь, да чурка-то с глазами его просто не видит. Между ними сверкают золотые круглые гульдены, двести пятьдесят процентов за одну операцию, и терпеливый процентщик следит лишь за тем, уплывут они из его рук или нет, и если пожалеет, так пожалеет только о них, когда уплывут. Впрочем, по опыту знает наверное, что от него уже некуда деться. Какое тут может быть сострадание! Кольца так кольца, тому всё равно.

Привычная боль пронзила его, но он тотчас возненавидел себя за свою глупую, потому что неуместную, слабость честного человека, протянул раскрытую, пальцами кверху ладонь, схватил сердито, неблагодарно тут же в неё вложенный сверток немецких монет и квитанцию на заклад и выбежал вон, сильно хлопнув на прощание дверью, но дверь, взвизгнув петлями и обругав его колокольчиком, легла мягко на войлок прокладки, и он не услышал удара у себя за спиной.