Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском - страница 36



Нет, на Фонтанке он часто бывать не любил.

Чтобы мысль созревала, крепла, росла глубоко и спокойно, он выбирал одичалые тихие переулки или бродил по дальним пустынным каналам. В этих местах, далеких от чванства и роскоши центра, не встречалось почти никого. Задумавшись глубоко, он бродил там почти что вслепую. Когда же усталая мысль неожиданно обрывалась, заворотивши в, казалось, непроходимый тупик, он вдруг останавливался как вкопанный, с недоумением озираясь вокруг, и не узнавал порой мест, куда занесли его трезвые ноги.

Во время таких непредвиденных остановок изучал он дома и прохожих. Устав, не в силах отшлифовать свои великие, чрезвычайно сложные замыслы и упрямо спорить с гигантами, которых мечтал догнать и перегнать, он превращал дома и случайных прохожих в тайных, но понятливых своих собеседников. Он говорил с ними, разумеется молча, с разгоравшимся любопытством: что-то ответят они? Не называя, натурально, себя, скрывая от них и горькие беды и геркулесовы замыслы, он говорил им о них же самих. Какими их представляла фантазия. Он вопрошал, куда спешат они среди дня или вечером, как ладят с мужьями и женами, с родными, с соседями по общей квартире, с любым человеком, с которым хоть на миг столкнула слепая судьба, чем озабочены, стремятся к чему и, главное, верят, верят во что? По походкам и лицам он учился отгадывать их тайные муки. Он с ними сливался на миг тревожной душой. Он к ним привыкал. Ему весело становилось, когда бывало весело им, он хандрил вместе с ними, когда попадались унылые или грустные лица. Они были унижены – он страстно, всем сердцем сочувствовал им, но вдруг обрывался вопросом, наблюдая приниженные фигуры, понуренные головы, убегающие глаза: да из чего они сами-то унижают себя? Ведь вот он тоже бедняк, да не гнет ни перед кем головы! Не сделал ещё ничего, чтобы заставить себя уважать, да решился чего бы то ни стоило сделать!

Это оказался проклятый вопрос, вопрос без ответов, то пропадающий, то вновь коловший своим ядовитым, зазубренным жалом. Своей безответностью вопрос этот страшно мешал и работать и жить. То место в мозгу, где он застрял, словно чесалось и натирало кровавый мозоль. Капля по капле, зерно по зерну, туманно, однако же явственней день ото дня он ощущал, что без ответа на этот кардинальный, коварный вопрос никогда не догонит, тем более не перегонит тревожно зовущих гигантов, которые, кажется, с этой именно стороны, вдруг представшей ему, к вопросу об униженных и оскорбленных не заходили, и не случится с ним ничего из того, о чем так пылко мечтал, ещё, чего доброго, сам решит про себя, что недостоин и низок их догонять, если не отыщет ответ.

Своего ума не хватает – необходимо вооружаться чужим. Он читал и перечитывал Гете; “Страдания юного Вертера”, эта чудная вещь, начинала казаться пусть и великой, однако недосказанной книгой, даже в чем-то немаловажном, к его расстройству, даже обиде, фальшивой. Он упорно мерил шагами свою узкую щель и подолгу бродил вдоль каналов. Нет, уж слишком возвышенно страдали в знаменитом романе!

Он наблюдал, он испытывал на себе страдания пообыденней и попроще, но от этих страданий соленые слезы стояли в глазах, а однажды голос пропал и он чуть не лишился ума. Он видел, как страдали униженные, втоптанные в самую грязь, обращенные в самую последнюю тряпку одним, но очень даже стоившим пощечины взглядом какого-нибудь в длиннейших бакенбардах высшего чина или наглого от природы большого богатства. Он в недоумении обнаруживал, что многие сами до истязания терзали себя, унижались, доброй волей обращались в самую последнюю тряпку, единственно оттого, что не представляли на свете никакого иного достоинства, кроме достоинства высшего чина и большого богатства, и всё это единственное, исключительное достоинство, по понятиям таких же униженных, заключалось, главнейшее, в том, что богатству и чину дозволялось втаптывать в грязь без исключения всех остальных, бедных достатком и чином.