Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском - страница 75



Нет, отчего же об одних пустяках? Мы оба давно не ребята, или, простите, не дамы, просто приятная и приятная во всех отношениях, нам из какой надобности торчать вдвоем да порхать в облаках? Отчего бы не проболтаться? Их амбиции, что ли? От амбиции надобно подальше бежать! Федор Михайлович отвел невольно глаза.

Высокий стройный мужчина с седыми висками, с плоской сухой головой, тщательно бритый, с холеными ровными бакенбардами по розовым гладким щекам, закованный в черный строгий отглаженный сьют и белый крахмальный жилет, легко и властно поднялся по широким серым гранитным ступеням.

Иван Александрович, будто не глядя по сторонам, неторопливо, с открытой насмешкой проговорил:

– Англичанин, тотчас видать. Вот с этим, знаете, не поболтаешь. Вежлив, натурально, учтив, даже с чувством гуманности, но, по мне, чересчур деловит. Век сидит в магазине, в конторе, на бирже, хлопочет на пристанях, плантатор, инженер, чиновник, строитель, распоряжается, управляет, кругом него всё так и кипит, спину гнет от зари до зари, зарабатывает себе капитал и молчит, ух как молчит. Здесь он играет, как и работает, обдуманно и упорно, и непременно выигрывает, не то что наш брат славянин. Так уж во всем, деньги, надо заметить, к деньгам.

Его передернуло, впрочем слегка, словно бы царапнуло это последнее замечание, которым, тактично и деликатно, ему как будто давали понять, как мало у него шансов на выигрыш, не только в нынешний день, а и в целую жизнь: ведь это житейское правило, что, мол, деньги к деньгам, действует всюду, уж он имел случай убедиться множество раз. Но тут же, протестуя против этого пошлого житейского правила, у него шевельнулась досада, что этот закованный в сьют англичанин, явный богач, заграбастает то, что необходимо предназначено ему, бедняку, но Иван Александрович глядел так внимательно, так дружелюбно, что досада тотчас ушла, не успев по-настоящему, до кипения темных страстей, расстроить его. Уловив в этом взгляде словно бы страх за него, неразумного, он увлекся прежним вопросом, от большого ли самолюбия так скрытен этот проницательный человек, или причины тут иные совсем, и, тоже скрывая, но не умея скрывать, наблюдая, с каким изяществом, с какой продуманной, продуманной простотой, даже, верно, во вздохе, особенно, разумеется, в том, что Иван Александрович позволяет себе доверять собеседнику, задушевная искренность мешалась с явным изощренным лукавством.

Он давно и всегда знал Гончарова за умного, слишком проницательного и слишком тонкого, слишком скрытного человека, порождение, как он решил про себя, делового циничного Петербурга, без каких-нибудь самых малых высших идей, но с блестящим, как на смех, талантом, способным рисовать одни сухие петербургские типы, но лишь в этот миг смутно, неожиданно уловил, что перед ним очень русский и, может быть, самый русский мудрец, своим гением равный не меньше, чем здешнему Гете, каким-то чудом умевший соприкоснуться с народом и заимствовать от него простодушие, чистоту и ясную кротость души, широкость ума и незлобие, в противоположность именно всему петербургскому, то есть наносному, фальшивому и грубо изломанному. Благодаря такому соприкосновению в своем уже знаменитом герое Иван Александрович ухватил самое характеристичное свойство именно хорошего русского человека, способного, как никто на земле, к самоиронии, к самоказни, к роли страдальца от себя самого за собственный грех, и был вынужден именно у нас предусмотрительно стараться скрывать от соблазна собственный гений, очень этим похожий на Ивана Андреевича Крылова, другого совершенно русского мудреца, тоже прикинувшегося когда-то простодушным лентяем, каким и не бывал никогда.