Страстотерпицы - страница 54
Олег молчал тоже, жил в себе, замкнуто, обособленно, почти не разговаривал с нею, и она боялась начинать разговор сама…
Однажды он не ночевал дома, вернувшись утром, присел к ней на кровать, сказал, отводя от нее беспокойные быстрые глаза:
– Не спрашиваешь! Ну и правильно. Я сам не знаю, что со мной. Это какой-то ужас. Пропасть. Я, наверное, уйду к ней… А?!
Потом он написал ей письмо, в котором просил остаться жить в этой комнате, и прощения просил. Он писал, что не знает, что с ним. Но он должен, должен вернуться. Пусть только ждет его. Христа ради ждет… Анна собрала вещички, прибрала аккуратненько комнату, закрыла ее и отдала ключ соседям.
С первым же поездом она уехала к матери. На этот раз ей было не стыдно возвращаться домой. Напротив, в том темном состоянии души, нарывающем все более в одиночестве, ей нужно было знать, что есть на земле отчий дом, мама, братья, деревня…
Мать не удивилась ее приезду. Недавно она проводила последнего, пятого, сына в армию, и вместе с заботами вышел из нее, казалось, сам жизненный дух, который питал ее тело.
Мать встретила Анну в ограде, даже ведро не поставила наземь, прикрыла ладонью лоб, обыденно сказала:
– Приехала? Совсем? – и, кивнув на чемоданишко, вздохнула: – Не много нажила…
Высокая, бескровно обмякшая, мать поразила Анну, до того она обесплотилась. Тень тенью. Зато отец оставался таким же. Он постарел, кожа синюшно подсвечивала. Встретил он Анну сухим и скрипучим:
– Явилась. Нажила в городе-то. Считай, первая воротилась. Отца позорить…
Вечером Анна вынула из чемодана кофточку для матери и тихо попросила:
– Мам, померь…
Мать, увидев эту простую, голубоватую, широко пошитую кофточку, порозовела, по-молодому смутилась. Взяла кофточку, подняв еще красивые темные волосы, примерила ее. И такой глубокой, затаенной печалью вдруг зацвели ее глаза посреди темного, грубо выделанного лица, так нежно и стремительно ожили, что отец, сидевший на лавке в углу, вдруг, бросив недошитый валенок на пол, резко прикрикнул:
– Но, но… – выругался и вышел из комнаты.
Казалось, ничего не изменилось в доме, только все рушилось, все оказалось куда более ветхим и иссохшим, чем ей представлялось в воспоминаниях. Опустился потолок, неприютно оголились стены, гнили углы, просачиваясь в дождливые дни, словно ватные. Отец не подновлял дом, не покупал городской полированной мебели, как большинство в деревне, не влился в этот дом приток свежей, молодой жизни, не слышно было дыхания новых поколений, но это был ее дом, дом ее детства, и свет сквозь ситцевые шторки, сквозь герань на подоконнике сочился на желтый пол. Казалось, все те же банки-склянки из-под молока, кваса, настоев трав и прочих домашних снадобий тянулись вдоль лавки в сенцах, и та же черемуха в палисаднике на угол от окна с сырым, горьковатым запахом, – все осталось родным и дивным на этом маленьком, обветшалом без хозяйских рук клочке земли, таким простым, верным, принявшим ее всю, как есть, какой вернулась. И, казалось, ослабела, затихнув боль. С какой благодарностью думала она о матери в этот единственный приезд, думала о том, что должно быть у человека место, где его, пусть не всегда, поймут, но всегда примут…
После ужина Анна вышла на крыльцо, где сидела и смотрела в дрожащую огнями глубь деревни мать. В верховьях леса, на горе, куда они ходили когда-то, было темно, и только иногда блуждающе мерцали круглые, смутные огни. «Дорогу проложили», – догадалась Анна. Села на крыльцо, и захотелось рассказать все матери. Рассказать просто, как женщина женщине, как дочь взрослая – матери. Она набралась духу и напряженно, срываясь в голосе, стала говорить. Сначала было тяжело, потом легче, потом она услышала слабый свист, посмотрела на мать – та дремала, прислонясь к косяку, и голова ее мелко, как у старухи, дрожала.