Струна (сборник) - страница 28



Сейчас трудно поверить мне, что этот похожий на профессора старик родился в рабочем Сормове.

– Я вам рассказываю как будто не свою жизнь, а что-то далекое, что-то нереальное. Ну почему мне в камере приснился блинчатый лед? Я раньше никогда не был на Севере. И не знал, что попаду туда. Что такое «блинчатый» лед? А тут снился мне лед, и я на пароходе, а кругом блинчатый лед.

Когда пришла зима, камеры не топились. Пар шел из тюрьмы. Все люди сидели впритык, голые по пояс от духоты.

А потом Воркута. По тундре. Справа топь и слева топь. И часовые матерятся от злобы и открывают стрельбу. Боятся, что убежим. А куда убегать?… Справа топь и слева топь. И очень ржавая тундра.

И еще: когда выходит бригада из шахты, встречают оркестром, и начальник награждает леденцом и табачком.

В ларьке купишь миску и ложку, а придешь с работы – нет ничего. Спрашиваешь: где? «А мы миску отобрали, это вы на кухне сперли». А ложка? «А ложки нельзя, из них вы еще ножи станете делать…»

Он рассказывает, как будто не волнуясь. И только раз сорвался его голос, и, кажется, слезы были за очками, и посмотрел в сторону, в окно.

– Только потом понял ведь я, что из-за правдивости своей, прямолинейности, ни о ком плохо не отзывался, а себя самого оклеветал, подписал, наконец, признание, не хотел умирать. И загремел на годы…

Я Солженицына читал, это истинная правда, это настоящий художник, если и есть неточности, то только в мелочах и редко.

Очень я жалел, что вернулся опять сюда, на ту же роль, опять талонщика. Но теперь по вольному найму. В места своей муки. А ведь так хотел уехать туда, где никто меня не знает. Но не уехал. Да и куда ехать… Семьи моей нет там больше. Не к кому мне. И незачем. А здесь всё же на этой проклятой, но знакомой земле, все знают тебя, и ты всех знаешь. Жалел, жалел, а сумел продержаться. – Он показывает рукой на стеллажи с книгами. – И так вот и остался здесь навсегда.

(Я смотрю на него и думаю: вот он – он действительно хороший, честный человек, о котором никто не скажет худого, если смог остаться и прожить еще вольную свою, достойную жизнь.

Какое жестокое мое занятие. Ведь растревожил, наверно, все-таки Виктора Сергеевича. Я провел с ним целый день. Он угощал меня своим обедом, и чай мы пили с бубликами.)

Семь островов

25/VII – 63 г.

Кончились и не так давно непрерывные дни «пик», когда ночи и дни перепутывались от бесконечных, бесконечных кольцеваний. Стало тихо.

Разъехались почти все. «Научники», студенты, рабочие, лаборанты.

Остались только старик Мирошников, внештатный фотограф-натуралист, Евгения Ивановна – ботаник и Сурядовы – он и жена тетя Нюра. Да я. Мое пребывание тоже кончалось. Мой пароход должен был прийти 31-го. И какой теперь здесь наступил покой, какая тишина. Гладкое море, солнце, дикие скалы, поросшие вороникой, галька на берегу и гранитные «лбы». На гальке, как белая пальма, лежит растрепанное дерево-плавник, и редкие гаги плывут на гладкой воде.

Конечно, не всё так спокойно в наступившей «коммунальной квартире в полярном море».

Об одной из историй рассказывал Сурядов, и так как не он один в этом участвовал, я представил себе не просто обстановку того, что происходило, поскольку немало уже размышлял о моих спутниках. Но беру на себя смелость записать, что каждый из них мог при этом думать.

Что же было?…

Начальник островов Анутов сидел на носу моторки, как морской офицер в своей фуражке с военным «крабом», в сером комбинезоне, порванном на колене, поглядывал на скалы.