Святая с темным прошлым - страница 12
Снег в лесах уже почти сошел, лишь на полянах лежал еще пышно да гордо, но и там кое-где начинал обмякать и темнеть. Вся и забава в пути – примечать, как зима то отступает, то вновь берет свое, но под конец сходит-таки на нет в преддверии Пасхи. Торжествующе пламенели по обочинам дороги кусты краснотала, вылуплялись серые цыплята на вербе, да и скромница-ольха уже потряхивала сережками. Весна!
Завтрашний день был Вербным воскресеньем. Не было батюшки, чтобы объявить о том с амвона, но Василиса высчитывала в уме пасхальный календарь и сообщала о престольных праздниках своим товаркам-спутницам. Прознав, что она поповна, бабы только головой качали: и куда бежит, дура, от сытой жизни?
Василиса помалкивала в ответ, ни с кем не откровенничая о том, как и почему появилась она среди солдаток (коих набралось после объезда деревень в их губернии десятка полтора). Не ровен час высадит ее офицер в чистом поле – и без того который день уже волком на нее глядит. Невдомек было девушке, в чистоте выросшей и в других нечистоту не замечавшей, что берет он ее на подводу не за сиротский рубль, а за ясные очи и гибкий стан – чтобы тешиться ею в долгой дороге. Стоило Василисе тому воспротивиться, как люто осерчал на нее офицер и велел лишить харчей. Через пару дней, правда, смилостивился и вновь велел отпускать ей провизию, глядя, как товарки подкармливают девушку, но с тех пор боялась Василиса при нем и глаз поднять, и рта раскрыть: если б вовсе забыл он про нее – то-то была бы радость! Но нет, не забывал, посматривал то и дело с тягостным нетерпением в глазах, и Василиса в землю готова была зарыться от такого взгляда. Одна надежда – что доберутся они до Таврической области раньше, чем у его благородия терпение лопнет.
Тише воды была Василиса еще и потому, что всей душой ощущала: невыплаканным бабьим горем до краев полна их подвода, будь их воля, иные волком бы выли. Как соседка ее, Устинья. И без того сухая и блеклая, как давно сломанная ветка, и вовсе исхудала за дорогу – начисто съела ее тоска. Трое деток осталось у Устиньи – кому они нужны, кто их пожалеет, кроме нее самой, навек от них оторванной? Всяк, кому не лень, кинет в них бранное слово – «крапивники»[3] – к кому побегут с плачем? Она-то уж привыкла, что хлещут ее словом «гулящая» в глаза и за глаза, а за деток душа болит: нешто нет ни в ком жалости и понимания? Как забрали у нее двадцатилетней мужа в солдаты, провели в кандалах с забритым лбом по деревенской улице, так и похоронила его для себя Устинья. А жить страсть как хочется, в двадцать-то лет кому ж не хочется? Деверь с женою милуются, а ей что же все земные радости до гробовой доски заказаны? Вот и кидало ее к случайным мужикам – хоть второпях глотнуть сладости любовной, что обернется потом горькой тоской. Вот и появлялись на свет детки под проклятия свекрови, ругательства свекра, да насмешки старшей невестки, жены деверя. Крестили их бранью, омывали позором, чуть не втаптывали в землю их мать, и никто не смилостивился, не смирил обидчиков, не утешил ободряющим словом.
– Разве ж так было Господом заведено, чтоб никто не жалел? – рыдающим шепотом допытывалась у Василисы Устинья. – Он блудницу и то от казни избавил, а я-то не такая! Я почитай, вдова, за что ж меня корить?
У Василисы сердце сжималось от этих слов. Истекала Устиньина душа кровью – чем залечишь раны? Вот батюшка знал бы чем! Вдруг вспомнилось ей что-то из батюшкиных наставлений, и она тихо промолвила: