Сын Духа Святого - страница 18



Как мне было ни тяжело ощущать витавшую в воздухе враждебность, я не стал никому ничего объяснять. «С какой это стати я должен перед всеми оправдываться? – думал я. – Пусть думают обо мне все, что хотят! Плевать я на всех хотел!».

Оставшаяся часть пути прошла спокойно. Ко мне больше никто не приставал. Правда, со мной никто и не разговаривал. Меня откровенно сторонились, и я оказался словно изолированным в пустоте.

В последующем я не раз вспоминал этот эпизод. Я прокручивал его в памяти от начала и до конца, пытаясь понять, почему после этой склоки все стали вдруг относиться ко мне с таким пренебрежением? Даже майор отводил от меня глаза. Я считал это несправедливым. Мне было обидно. Мне казалось, что такого откровенного бойкота заслуживал не я, а Сморкачев. Но, тем не менее, все почему-то обрушились именно на меня. Меня сжигало чувство горечи. Я замкнулся, ни с кем не общался, и в результате, в скором времени, снова стал чувствовать себя изгоем. Так же, как и в школе.

Но так ли уж несправедливы были по отношению ко мне?

Прокрутим этот эпизод еще раз. С чего все началось? С банального тычка в бок: «Гони рубль!». Но разве этот тычок был сильным? Разве тон Сморкачева был оскорбительным? Он был непринужденным, даже дружеским. Но я был так угнетен разлукой с домом, что любое обращение к себе воспринимал в штыки. Может, Сморкачев просто хотел помочь мне расслабиться, а я на него: «Пошел ты!». Тут не только он, тут любой обидится.

Переходим к тому, что последовало дальше. Я разбил окно. Подошел майор. Спросил, кто это сделал. Как вел себя Сморкачев? Он стоял и молчал. Он не сказал, что это моих рук дело. Он стоял и молчал! И все остальные тоже стояли и молчали! Никто не указал на меня, хотя все видели, что окно разбил именно я. А что я? Я начал показывать пальцем на каждого из них. Мол, они виноваты; напились водки и дебоширят.

Да, теперь-то я понимаю, что действительно повел себя неправильно, и что в глазах остальных ребят смотрелся довольно неприятно. И, как ни горько это признавать, невзлюбили меня, действительно, справедливо.

После той стычки в поезде Сморкачев обозлился на меня не на шутку. Он не упускал ни одной возможности каким-то образом кольнуть меня или задеть. Наши с ним перепалки стали регулярными. Временами доходило и до рукопашной, успех в которой неизменно сопутствовал ему. Заступаться за меня никто не хотел. И мне ничего не оставалось, как мучиться в бессильной злобе.

Что и говорить, каждый день в армии стал для меня сродни аду. Но конфликты со Сморкачевым были не единственным, что служило этому виной. Мой душевный гнет усиливала и окружающая обстановка в целом.

Мне совершенно претила военная дисциплина, где я был обязан лишь тупо выполнять приказы командира, без малейшего права что-либо возразить. Мне была ненавистна казарма, в которой все было открыто, и негде было спрятаться от чужих глаз. Я ощущал дискомфорт от строгого следования установленному распорядку: просыпаться и засыпать в одно и то же время, строем ходить на обед, в баню, на занятия, еще куда, и тому подобное. И что совершенно меня убивало, так это физические нагрузки. Строевая ходьба, кроссы, упражнения на перекладине изматывали меня до крайности и выжимали до последней капли все мои силы.

Как-то раз, когда я проходил мимо штабного корпуса, меня подозвал к себе командир нашей части полковник Борисов. Это был уже достаточно пожилой, грузный мужчина с заметно выпирающим животом, с широким, чуть сплюснутым, носом и вечно лоснящимся, изъеденным оспинами, лицом. Он всегда держал себя жестко, решительно и властно, как, собственно, и подобает военному командиру. В части его все боялись.