Танцующий на воде - страница 2



Всю жизнь я исполнял его прихоти. Ставши Мэйнардовой правой рукой, я обезручил себя самого. Но теперь с этим покончено. Ибо я покидаю гнусный мир, где невольники противопоставлены господам. Я буду выше этого мира, я буду НАД ним. Рядом все еще бултыхался Мэйнард, делая нелепые хватательные движения, пока его фигура не распалась на блики, не умалилась до водной ряби, а вопли не заглушила неумолимая глубина. Так погиб Мэйнард. Я бы не прочь сказать про укол сожаления – но никакого укола я не ощутил. Каждому из нас судьба уготовила свой конец. Мне – мой, Мэйнарду – Мэйнардов.

Призраки вдруг замерли, и я смог сфокусироваться на маме. Она уже не плясала. Она опустилась на колени рядом с маленьким мальчиком. Погладила мальчика по щеке, поцеловала в лоб и вложила ему в ладошку ракушечные бусы, и сомкнула его пальцы, после чего поднялась, обеими руками зажимая себе рот, и пошла прочь, и растаяла вдали. Мальчик стоял и смотрел ей вслед, и давился слезами, а потом двинулся за нею, и перешел на бег, и, споткнувшись, упал ничком, и зарыдал в голос, и вскочил, но не продолжил следовать за матерью, а направился в мою сторону, и раскрыл ладонь, и протянул мне бусы, и я понял: вот моя награда.

Глава 2

Я жаждал освободиться сколько себя помню. Стремление неоригинальное – все невольники бредят свободой. Только у меня, в отличие от остальных обреченных Локлессу, имелись шансы; или, по крайней мере, мне так казалось. Я был необычным ребенком. Речью овладел прежде, чем умением ходить, но все больше помалкивал, приглядывался да запоминал. Каж дое произнесенное при мне слово становилось не набором звуков, а визуальным образом; я воспринимал речь как очередность картинок – причем цветных, с четкими контурами и определенной фактурой. И эти картинки западали мне в память. Таков был мой дар – воспроизводить образы, облекать их в словесные оболочки.

К пяти годам я мог, раз прослушав, воспроизвести песню полевых работников со всеми ее восклицаниями и повторами, да еще и сымпровизировать. Взрослые только глаза таращили. Каждая тварь носила у меня собственное имя – придуманное в зависимости от дня и часа, обстоятельств и занятия, за которым я застал то или иное живое существо. Так, одна лань могла зваться Весенней Травкой, а другая – Сломанной Дубовой Веточкой. То же самое – со стаей собак. Взрослые остерегали меня от этой стаи, но в моем представлении стая распадалась на отдельных особей, поименованных согласно индивидуальным особенностям, запертым в сознании, – пусть даже я видел ту или иную собаку лишь один раз. И собаки, и леди, и джентльмены – все они были разные, все имели право на закуток в моем мозгу.

Не приходилось рассказывать мне что-то дважды. Хэнк Пауэрс плакал три часа, когда у него родилась дочь; Люсилль Симмс из материнского повседневного платья сшила себе наряд к Рождеству; Джонни Блэквелл проткнул ножом собственного брата – эта информация, раз впечатавшись в мою память, не подлежала вытравливанию. Я помнил поименно всех предков Горацио Коллинза, я не запнулся бы, перечисляя усадьбы графства Ильм, в которых эти предки появились на свет. А сложная родословная Джейн Джексон – бесчисленные поколения, повторяющиеся имена бабок, прабабок, прапрабабок, поместья на Атлантическом побережье? Их все хранила моя память. Вот почему в утробе Гус-реки, лицом к лицу со смертью, я отлично помнил: это не первое мое паломничество к синей двери.