Танцы на пепле судьбы - страница 25
Папа стал оттаивать от замороженной внутри себя боли, но меня по-прежнему настораживали поселившиеся в нем ипохондрия и непреодолимая страсть к больничным обследованиям. Я не переставала смеяться и подтрунивать над ним, пока однажды не осознала истинные причины столь навязчивых неаргументированных идей. Папа не боялся смерти, ему было страшно оставить меня без отца, заставив испытывать то, что он никак не мог пережить. Он опасался того, что я могу стать наполовину сиротой, той, которую в обществе за спиной назовут «безотцовщиной» или «бедняжкой». Отец не желал мне вибрирующей ежесекундно боли, омерзительной людской жалости, раннего взросления и презрительного снисхождения общества. Именно поэтому папа каждый вечер по телефону докладывал о любом покалывании в боку или пятке своей сокурснице, которую в их медицинском считали поцелованной кем-то там сверху. Этой гениальной студенткой, когда-то без микроскопа определявшей по двум описательным словам, какая частица органа находится под стеклом, оказалась женщина, с которой я была уж очень близко знакома. Лишь мама могла успокоить папу, проверив его анализы крови и МРТ, лишь эта сокурсница способна была притупить разнузданную папину панику.
Мне не казалось это причудливым или неординарным, ведь мама умела все: кротко играть фортепьянную сюиту Мориса Равеля, вульгарно смеяться от милицейских анекдотов, просверливать после длительной операции дрелью дырки под новенькое панно, рыдать навзрыд от того, что наступила на хвост безногой ящерицы, называть чайные грибы именами любимых родственников, без единого шевеления или вздоха стоять всю ночь на службе в храме, декупажировать мебель и вызывать аплодисменты у колумбийских серферов, выполнив раундхаус и карвинг. В этом была вся мама – никем не достижимое совершенство, граничащее с трудно объяснимым феноменом и трагической уникальностью.
В тот затяжной ожиданием и холодами московский июль я сдала около восьми вступительных испытаний в пять разных столичных вузов. Помню, как на последнем письменном экзамене журфака МГУ мы с папой, как и десятки других детей и родителей, стояли под пронизывающим дождем, колким градом и задувающим в уши ветром. Никто не мог впустить в громадное просторечное здание с многочисленными кабинетами и аудиториями дрожащих то ли от холода, то ли страха провалиться на экзамене, проскочив мимо вуза мечты, абитуриентов. Вместо ласканий июльского солнца нас щекотали плевочки почти невидимого града, бьющего то по лицам, то по раскрытым тетрадям со шпаргалками, то по асфальту, не умеющему, как мы, никуда спрятаться от излишних осадков. Мы с папой мёрзли, однако с хрипотой от простуды продолжали смеяться, пока я не заметила пожилую женщину лет восьмидесяти пяти, стоявшую рядом с инвалидной коляской. В кресле сидела юная розовощёкая девочка с тугими косицами и невыщипанными бровями, держа за сморщенную руку сгорбившуюся бабушку. Они молчали. Они просто были. Были друг с другом.
Ветер усиливался, а нам по-прежнему не желали открывать дверь. Тогда пенсионерка, сняв с себя пальто и завязанный вокруг шеи белый платок, накинула на внучку свою застиранную одежду, чтобы она не мёрзла.
Через сорок минут нас наконец, как смирённую паству, впустили одним загоном. Я прошла металлоискатель, выпила чуточку воды и принялась отвечать на заданные вопросы. Причмокивающий преподаватель в начищенных до блеска очках и застиранной полосатой рубашке, пропитанной слегка высохшим потом, заглядывал в наши работы, едко высказываясь во всеуслышание об орфографических ошибках и других недочетах. Он звонко цокал, поднимая облысевшие брови с проплешинами, заглядывал в декольте семнадцатилетних абитуриенток и критиковал то размашистый почерк, то неумелое владение гелиевой ручкой.