Тайная лавка ядов - страница 21
– Ну, Кэролайн, если я еще чем-то могу вам помочь или если выясните что-то о флаконе, я с радостью вас выслушаю.
– Конечно, – сказала я, кладя флакон в карман.
Впав в уныние, я решила забыть и про этот предмет, и вообще про мадларкинг. Я, в общем, не очень-то верила в то, что некоторые находки – это судьба.
7. Элайза. 5 февраля 1791 года
Я проснулась от боли в животе, какой не испытывала прежде. Сунула руки под ночную сорочку, прижала пальцы к коже. Кожа под ними была на ощупь теплой и припухшей, и я сжала зубы, когда внутри начала разрастаться тупая боль.
Боль была не такая, как бывает, когда объешься сладостей или закружишься со светлячками в саду, как бывало дома. Она гнездилась ниже, словно мне нужно было облегчиться. Я побежала к горшку, но тяжесть все равно не ушла.
А ведь меня ждала такая важная работа! Самая важная из тех, что мне поручала госпожа. Важнее любых тарелок, что я скребла, или пудингов, что пекла, или конвертов, что запечатывала. Я не могла огорчить госпожу, сказав, что мне нехорошо и я хотела бы полежать. Эти отговорки могли бы сработать у родителей на ферме в день, когда нужно было чистить коней или собирать созревшие бобы. Но не сегодня, не в высоком кирпичном доме Эмвеллов.
Выпутавшись из сорочки и подойдя к умывальному тазу, я решила, что не буду обращать внимания на неудобство. Помывшись, я прибралась в своей чердачной комнате и, гладя полосатую кошку, которая спала в ногах у меня на кровати, тихонько прошептала себе, словно, если сказать это вслух, было легче поверить: «Сегодня утром я подам ему отравленные яйца».
Яйца. Они так и лежали в банке с пеплом, в кармане моего платья, висевшего у кровати. Я вынула банку, прижала ее к груди и почувствовала холод стекла даже сквозь нижнюю рубашку. Я сжала банку покрепче, и руки у меня не дрожали, ни капельки.
Я была смелой девочкой. По крайней мере, в чем-то.
Два года назад, когда мне было десять, мы с матерью выехали из нашей маленькой деревушки, Суиндона, в большой, обширный город Лондон. Я никогда не бывала в Лондоне, слышала только, как говорят про то, какой он грязный и богатый. «Негостеприимное место для таких, как мы», – всегда бормотал мой отец-фермер.
Но мать была не согласна. Наедине она рассказывала мне о ярких красках Лондона – о золотых шпилях церквей, о павлиньей синеве платьев – и разных городских лавках и магазинах. Она описывала диковинных животных, одетых в кафтаны, их погонщиков, водящих зверей по улицам, рыночные прилавки, на которых продают горячие булочки с миндалем и вишней и к которым выстраивается очередь до трех десятков человек.
Девочка вроде меня, выросшая среди скотины и диких кустов, на которых не родится ничего, кроме горьких плодов, такого места и вообразить не могла.
У меня было четверо старших братьев, которые могли помогать на ферме, и мать настояла на том, чтобы найти мне место в Лондоне, едва я доросла до положенных лет. Она знала, что, если я не уеду из деревни совсем молодой, не видать мне в жизни ничего, кроме пастбищ и свинарников. Родители спорили об этом месяцами, но мать не отступала ни на шаг.
Утро моего отъезда было напряженным и полным слез. Отец злился, что ферма теряет пару годных рабочих рук, а мать переживала, что расстается со своим младшим ребенком. «Кажется, будто кусок от сердца отрезаю, – плакала она, разглаживая лоскутную накидку, которую только что уложила в мой сундучок. – Но я не дам этому обречь тебя на жизнь вроде моей».