созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и
со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов». При этом, прибавляет требовательный критик, «мы были бы самыми напряженными, страстными зрителями то бурного, то ловко выдерживаемого столкновения двух партий» («Атеней», 1858 г., № 10)
{25}. Такое желание, справедливое в отвлечении, доказывает, однако, что критик совершенно не умел понять то темное царство, которое изображается у Островского и само предупреждает всякое недоумение о том, отчего такие-то лица пошлы, такие-то положения случайны, такие-то столкновения слабы. Мы не хотим никому навязывать своих мнений; но нам кажется, что Островский погрешил бы против правды, наклепал бы на русскую жизнь совершенно чуждые ей явления, если бы вздумал выставлять наших взяточников как правильно организованную, сознательную партию. Где вы у нас нашли подобные партии? В чем открыли вы следы сознательных, обдуманных действий? Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то как бы ни драматична была завязка, как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым. И то уже есть в этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и его почувствовал сам автор, еще прежде всех критиков. С половины пьесы он начинает спускать своего героя с того пьедестала, на котором он является в первых сценах, а в последнем акте показывает его решительно неспособным к той борьбе, какую он принял было на себя. Мы в этом не только не обвиняем Островского, но, напротив, видим доказательство силы его таланта. Он, без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорит Жадов; но в то же время он умел почувствовать, что заставить Жадова
делать все эти прекрасные вещи – значило бы исказить настоящую русскую действительность. Здесь требование художественной правды остановило Островского от увлечения внешней тенденцией и помогло ему уклониться от дороги гг. Соллогуба и Львова
{26}. Пример этих бездарных фразеров показывает, что смастерить механическую куколку и назвать ее
честным чиновником вовсе не трудно; но трудно вдохнуть в нее жизнь и заставить ее говорить и действовать по-человечески. Занявшись изображением честного чиновника, и Островский не везде преодолел эту трудность; но все-таки в его комедии натура человеческая много раз сказывается из-за громких фраз Жадова. И в этом уменье подмечать натуру, проникать в глубь души человека, уловлять его чувства, независимо от изображения его внешних, официальных отношений, – в этом мы признаем одно из главных и лучших свойств таланта Островского. И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву, какой угодно будет отыскать в нем глубокомысленным критикам.
Точно так же мы оправдываем Островского в случайности и видимой неразумности развязок в его комедиях. Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь. Придавать ему смысл, которого оно не имеет, значило бы искажать его и лгать на самую жизнь, в которой оно проявляется. Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображенную и тонко веденную интригу – значило бы навязывать русской жизни то, чего в ней вовсе нет. Говоря по совести, никто из нас не встречал в своей жизни мрачных интриганов, систематических злодеев, сознательных иезуитов. Если у нас человек и подличает, так больше по слабости характера; если сочиняет мошеннические спекуляции, так больше оттого, что окружающие его очень уж глупы и доверчивы; если и угнетает других, то больше потому, что это никакого усилия не стоит, так все податливы и покорны. Наши интриганы, дипломаты и злодеи постоянно напоминают мне одного шахматного игрока, который говорил мне: «Это вздор, будто можно рассчитать заранее свою игру; игроки только напрасно. хвалятся этим; а в самом-то деле больше трех ходов вперед невозможно рассчитать». И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов не рассчитывали, а так только – смотрели на то, что у них под носом. Такова и вся наша русская жизнь: кто видит на три шага вперед, тот уже считается мудрецом и может надуть и оплести тысячи людей. А тут хотят, чтобы художник представлял нам в русской коже каких-нибудь Тартюфов, Ричардов, Шейлоков! По нашему мнению, такое требование совершенно нейдет к нам и сильно отзывается схоластикой. По схоластическим требованиям, произведение искусства не должно допускать случайности; в нем все должно быть строго соображено, все должно развиваться последовательно из одной данной точки, с логической необходимостью