Темные (сборник) - страница 22



В пальцах у нее зажелтела бумажка.

– Вот, повторяй за мной…

И Ференц повторял:

– Мы живем аки черви, копаясь в земле. И земля это низ, а небо – верх, и свет идет с неба. И свет копится в нас, но червю – быть червем, и невместно тратить свет впустую, на таких же червей, погрязших во тьме.

– Во-от, – воздела палец мать. – Дальше…

– Я пошел, – сказал Ференц.

– Стой.

– Ну что?

– Есть слова свет и тьма, и тьма дана нам, чтобы помнить, кто мы есть, тьма есть терпение и смирение червя, а свет должно отдавать отблику света небесного на земле, отдавать ежеутренне и ежевечерне, дабы сияние его росло и распространялось. Понял?

– Да.

Мать тяжело посмотрела на Ференца.

– Мы есть черви земли, как и сказано в Наставлении. Не для нас измыслены светлые слова. А для ослушников, употребляющих их, есть Яркая служба. Все, иди, идиот беспалый.

– Дура, – вырвалось из Ференца.

– А так и есть, – закивала мать, – так и должно.

Темные сени на задний двор. Покосившаяся, налегшая на подпоры всхолминка хлева. Ференц продрался к нему сквозь разросшийся куст терновника.

– Дура, – снова буркнул под нос Ференц, открывая широкую щелястую воротину.

Пахнуло навозом и прелым животным теплом. Из темноты блеснул коровий глаз. Муха, жужжа, атаковала щеку.

– Пош-шла, зараза! – отмахнулся Ференц.

Но муха – что? – существо безмозглое, ей на слова наплевать. Взвилась, покрутилась над головой, залетела обратно в хлев.

Крынки. Корыто с репой и травой.

– Ну что, гаденыши? – Запалив лампу, Ференц прошел по шатким досточкам между загонами. – Жрать хотите, доиться хотите, да?

Он захихикал.

Под светом вздрагивал бурый коровий бок, тыкались в щели поросячьи пятачки. За отдельной выгородкой тенью переступала лошадь.

От материных слов туман плыл в голове.

Вроде и хочешь подумать о чем-то важном, а не можешь. Смешно, куда ни глянь. Смех в горле. Дурак дураком.

И руки – промахиваются.

Кое-как Ференц сыпнул добавкой к репе отрубей, залил за день нагретой водой. Кудахча, поглядывая на поросят, размешал получившуюся тюрю.

– Жрать, жрать!

Чуть сам из корыта жрать не принялся.

Но слова скоро схлынули, оставив горечь в сердце и глухую боль в висках. Что-то разошлась мать сегодня…

Потом Ференц долго чистил загоны под похрюкивание и чавканье поросят, менял солому, доил Глашку, сцеживал молоко сквозь тряпочку в приготовленные крынки, муху прибил не словом, а рукой. Подумал, ему бы как мухе – все слова мимо и мимо.

Мать еще не спала, когда он вернулся в дом. Теплилась свеча у лежанки.

– Каша в печи, – сказала мать, отворачивая голову от бумажки с Наставлением. И зашептала: – Нет хуже, чем тратить свет в пустоту, в черную землю, ибо не будет прока в тех словах червю, будет токмо яд…

Ференц выставил чуть теплый горшок на стол.

Каша подгорела, но была вполне съедобной. Ференц зачерпывал и жевал, перебарывая слова Наставления другими звуками: скрипом лавки, скребками ложки, движением челюстей, урчанием желудка. Мать, впрочем, шептала все тише, ниже и ниже опуская к тюфяку темноволосую голову.

– яд гордыни… обернется тьмой…

Раньше Ференц думал, что мать умеет читать, но скоро заметил, что она держит бумажку то одной стороной, то другой и смотрит в корявые значки пустым взглядом.

– …свет вечный…

Не договорив, она захрапела, неловко уткнувшись в собственную руку.

Ференц подождал немного, вытащил из опухших пальцев Наставление, задул свечу. Накрыл спящую мать худой дерюгой. Хотелось сказать ей что-то хорошее, но ведь полыхнет, как есть полыхнет. Поэтому, потоптавшись, он произнес: