Теорема тишины - страница 5
Когда наступило лето, я был удивлен, как дом, оказывается, в лете нуждался. Под крыльцом вспыхнули заросли пахучих сорняков, а вокруг лампы на крыльце заискрились мелкие золотистые мотыльки, как будто какое-нибудь созвездие низшего чина взяло выходной. Старые ивы у реки замерцали новой листвой такого цвета, что казалось, будто их причудливые темные ветви, звенящие от гудения шмелей и пчел, вышиты по воздуху шелком – как на какой-нибудь китайской ширме, что наполняет теплым свечением дряхлости пыльный музейный зал. Даже закаты были такие, словно бы Бог ел варенье из красной смородины, а потом пальцем вымазывал остатки с фарфорового блюдца. Для моего дома это многоцветие, эта пышность, эта легкомысленная вера в вечность были полезны – как для всякого дома. Но вот меня – меня – пугала эта возмутительная и бесполезная роскошь, я был поражен ею до суеверия, потому что сам привык восхищаться строгостью.
Знаете, тогда еще не прошли времена, когда солнце шагало вместе со мной по заречным холмам, как будто мы с ним были ровня, как будто мы были заодно в нашем творении лесных тропинок. На том берегу есть дерево, в котором летом оно засыпает. Если смотреть внимательно, можно сквозь раскаленные добела ветви разглядеть, как оно закрывает глаза и тихо гаснет – словно подглядываешь в окошко за каким-нибудь кончающимся праздником. Все птицы с ужасающим щебетом и суетой слетаются с округи, чтобы хоть минутку посидеть на ветвях этого дерева и пожелать солнцу доброй ночи, а я им немного завидую. Я сижу, прислонившись спиной к стволу сосны, щурюсь, если подует ветер и зашуршит травой, и трава начнет щекотать мне щеки. Мой дом у меня за спиной всего в нескольких десятках шагов, и я даже могу расслышать, как закипает вода в кастрюле с картошкой.
Но так оно было раньше, когда в доме не раздавалось никаких лишних звуков, никто не бил тарелок своими неуклюжими руками, не чихал как оглашенный и не хлопал окнами по десять раз на дню. Они распугали всех моих птиц, и тем пришлось переселиться на дикую яблоню, а на крыше остались только кошки, которым, как известно, все равно.
Как-то раз Ланцелот вытащился из дома, что для него было совсем не обычно – он превосходно жил себе на втором этаже в комнате с окнами на юг, пил пиво с утра до вечера и высматривал в подзорную трубу, не скачут ли по равнинам его враги. А тут – явился посидеть со мной на берегу и окончательно испортить мне настроение.
– На что это ты тут пялишься уже битый час? – говорит. – Тут же за весь день даже мышь не пробежит.
Сорвал травинку и принялся ее жевать, громко чавкая, но я не удивился. Я и слыхал, что у всех этих рыцарей деревенские замашки.
– Слышь, – говорит Ланцелот, – этот чудик очкастый говорит, что к нему скоро студентка приедет. А он вроде как в нее влюблен. Вот ведь какая чертовщина!
– Да? – говорю я. – Ну тогда мы ее поселим в комнате с балконом.
– Это почему это ей сразу балкон? – обиделся Ланцелот.
Я смотрел, как почти невидимая выдра плывет в неподвижной воде, сопит в мокрые усы, несет треугольную мордочку над мерцающим отражением темно-розовых речных цветов, – и отражение рассыпается такими же темно-розовыми медлительными кругами.
– Видишь выдру? – спрашиваю я у Ланцелота. – Она плывет к себе домой в камыши. Она живет на том берегу. Одна.
– Да иди к черту со своей выдрой! – он махнул на меня рукой. – Даже не пойму, о чем ты толкуешь. Может, она красотка, а?