Тихий Дон - страница 98



Уже спускаясь с горы в имение, спросил:

– Рано завтра?

Григорий повернулся боком, с трудом разодрал иззябшие губы.

– Рлано, – получилось у него вместо «рано». Затвердевший от холода язык будто распух; цепляясь за подковку зубов, выговаривал нетвердо.

– Деньги все получил?

– Так точно.

– За жену не беспокойся, будет жить. Служи исправно. Дед твой молодецкий был казак. Чтоб и ты, – голос пана зазвучал глуше (Листницкий спрятал от ветра лицо в воротник), – чтоб и ты держал себя достойно своего деда и отца. Ведь это отец получил на императорском смотру первый приз за джигитовку?

– Так точно: отец.

– Ну, то-то, – строго, будто грозя, закончил пан и совсем спрятал в шубу лицо.

Григорий с рук на руки передал рысака деду Сашке, пошел в людскую.

– Отец твой приехал! – крикнул тот ему вслед, накидывая на рысака попону.

Пантелей Прокофьевич сидел за столом, доедая студень. «Под хмельком», – определил Григорий, окидывая взглядом размякшее отцово лицо.

– Приехал, служивый?

– Замерз весь, – хлопая руками, ответил Григорий и – к Аксинье: – Развяжи башлык, руки не владают.

– Тебе попало, ветер-то в пику, – двигая при еде ушами и бородой, мурчал отец.

На этот раз он был гораздо ласковее. Аксинье коротко, по-хозяйски, приказал:

– Отрежь ишо хлебца, не скупись.

Встав из-за стола и отправляясь к двери курить, будто невзначай раза два качнул люльку; просунув под положок бороду, осведомился:

– Казак?

– Девка, – за Григория отозвалась Аксинья и, уловив недовольство, проплывшее по лицу и застрявшее в бороде старика, торопясь, добавила: – Такая уж писаная, вся в Гришу.

Пантелей Прокофьевич деловито оглядел чернявую головку, торчавшую из вороха тряпья, и не без гордости удостоверил:

– Наших кровей… Эк-гм… Ишь ты!..

– Ты на чем приехал, батя? – спросил Григорий.

– В дышлах, на кобыленке да на Петровом.

– Ехал бы на одной, моего бы припрягли.

– Ни к чему, пущай порожнем идет. А конь справный.

– Видал?

– Чудок поглядел.

Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Аксинья не вмешивалась в разговор, сидела на кровати как в воду опущенная. Каменно набухшие груди распирали ей створки кофты. Она заметно потолстела после родов, обрела новую, уверенно-счастливую осанку.

Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубаху рассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей.

– Помру с тоски… Как я одна буду?

– Небось, – таким же шепотом отзывался Григорий.

– Ночи длинные… дитё не спит… Иссохну об тебе… Вздумай, Гриша, – четыре года!

– В старину двадцать пять лет служили, гутарют.

– На что мне старина…

– Ну, будя!

– Будь она проклята, служба твоя, разлучница!

– Приду в отпуск.

– В отпуск, – эхом стонала Аксинья, всхлипывая и сморкаясь в рубаху, – покеда придешь, в Дону воды много стекет…

– Не скули… Как дождь осенью, так и ты: одно да добро.

– Тебя б в мою шкуру!

Уснул Григорий перед светом. Аксинья покормила дитя и, облокотившись, не мигая, вглядывалась в мутно черневшие линии Григорьева лица, прощалась. Вспомнилась ей та ночь, когда она уговаривала его в своей горнице идти на Кубань; так же только месяц был да двор за окном белел, затопленный лунным половодьем.

Так же было, а Григорий сейчас и тот, и не тот. Легла за плечи длинная, протоптанная днями стежка…

Григорий повернулся на бок, сказал внятно:

– На хуторе Ольшанском… – и смолк.

Аксинья пробовала уснуть, но мысли разметывали сон, как ветер копну сена. Она до света продумала об этой бессвязной фразе, подыскивая к ней отгадку… Пантелей Прокофьевич проснулся, лишь чуть запенился на обыневших окнах свет.