Тихий Дон - страница 99



– Григорий, вставай, светает!

Аксинья, привстав на колени, надела юбку; вздыхая, долго искала спички.

Пока позавтракали и уложились – рассвело. Синими переливами играл утренний свет. Четко, как врезанный в снег, зубчатился плетень, и, прикрывая нежную сиреневую дымку неба, темнела крыша конюшни.

Пантелей Прокофьевич отправился запрягать. Григорий оторвал от себя исступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой и остальными.

Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать.

Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню.

– Садись в сани! – крикнул отец, трогая лошадей.

– Не, верхом я.

Григорий с рассчитанной медлительностью затягивал подпруги, садился на коня и разбирал поводья. Аксинья, касаясь пальцами его ноги, часто повторяла:

– Гриша, погоди… что-то хотела сказать… – и морщилась, вспоминая, растерянная, дрожащая.

– Ну, прощай! Дитё гляди… Поеду, а то батя вон где уж…

– Погоди, родимый!.. – Аксинья левой рукой хватала холодное стремя, правой прижимая завернутого в полу ребенка, и глядела ненасытно, и не было свободной руки, чтобы утереть слезы, падавшие из широко открытых немигающих глаз.

На крыльцо вышел Вениамин.

– Григорий, пан зовет.

Григорий выругался, взмахнул плетью и поскакал со двора. Аксинья бежала за ним следом, застревая в сугробах, засыпавших двор, и неловко вскидывая обутыми в валенки ногами.

На гребне Григорий догнал отца. Крепясь, оглянулся. Аксинья стояла у ворот, прижимая к груди закутанного в полу ребенка, ветер трепал, кружил на плечах ее концы красного шалевого платка.

Григорий поравнялся с санями. Поехали шагом. Пантелей Прокофьевич повернулся спиной к лошади, спросил:

– Значится, не думаешь с женой жить?

– Давнишний сказ… отгутарили…

– Не думаешь, стал быть?

– Стал быть, так.

– Не слыхал, что она руки на себя накладывала?

– Слыхал.

– От кого?

– В станицу пана возил, хуторных припало повидать.

– А Бог?

– Что ж, батя, на самом-то деле… что с возу упало, то пропало.

– Ты мне чертовую не расписывай! Я с тобой по добру гутарю, – озлобляясь, зачастил Пантелей Прокофьевич.

– У меня вон дитё; об чем гутарить? Теперича уж не прилепишься.

– Ты гляди… не чужого вскармываешь?

Григорий побледнел: тронул отец незарубцованную болячку. Все время после рождения ребенка Григорий мучительно вынашивал в себе, таясь перед Аксиньей, перед самим собой, подозрение. По ночам, когда спала Аксинья, он часто подходил к люльке, всматривался, выискивая в розово-смуглом лице ребенка свое, и отходил такой же неуверенный, как и раньше. Темно-русый, почти черный был и Степан, – как узнать, чью кровь гоняет сердце по голубеющей сетке жил, просвечивающей под кожей ребенка? Временами ему казалось, что дочь похожа на него, иногда до боли напоминала она Степана. К ней ничего не чувствовал Григорий, разве только неприязнь за те минуты, которые пережил, когда вез корчившуюся в родах Аксинью со степи. Раз как-то (Аксинья стряпала на кухне) вынул дочь из люльки и, сменяя мокрую пеленку, почувствовал острое, щиплющее волнение. Воровато нагнулся, пожал зубами красный оттопыренный палец на ноге.

Отец безжалостно кольнул в больное, и Григорий, сложив на луке ладони, глухо ответил:

– Чей бы ни был, а дитя не брошу.

Пантелей Прокофьевич, не поворачиваясь, махнул на лошадей кнутом.

– Наталья спортилась с того разу… Голову криво держит, будто параликом зашибленная. Жилу нужную перерезала, вот шею-то и кособочит.