Точка слома - страница 43



Напротив входа висели такие же как и у Летова карточки, освещенные тусклым светом подъездной лампы и более ярким светом уходящего вправо коридора первого этажа. Осмотрев карточки, Кирвес обнаружил, что висеть неповернутой осталась лишь его с надписью «Кир.», поэтому, мрачно вздохнув и поставив саквояж на ступеньки, Кирвес сделал пару шагов к легкой подъездной двери и закрыл ее на тяжелый крюк.

Поднимаясь вверх по скрипучим ступенькам, которые буквально продавливались под его ногами, Кирвес постоянно возращался к жене Дроздова, которая так искренне и с такой болью плакала в руках судмедэксперта, надеясь получить от него хоть какую-то помощь – а как незнакомец может помочь человеку, который, возможно, потерял самое дорогое в жизни?! Но Кирвеса успокаивала мысль, что он сделал все, что мог и даже больше – он сумел прекратить хотя бы этот нескончаемый поток слез и всхлипываний.

Короткий коридор второго этажа, который с одной стороны упирался в стену, отгораживающую коммунальную секцию от третьей секции с отдельными квартирами, а с другой упирался в какое-то бутафорское заграждение, которое устроил водитель, живущий в той части коридора, которая упиралась в стенку уже «загогулины» с отдельными квартирами, был тускло освещен светом лампы. Перегорожен он был тремя столами, за которыми ели жильцы трех комнат, и Кирвес в их числе – в комнате просто не было места для стола. На столах стояли электроплитки, отключенные от пробитых рядом розеток, какие-то кастрюли и горшки. Самым маленьким столиком был стол Кирвеса – там стояла лишь электроплитка и небольшая кастрюлька, а посуда лежала в комнате. С другой стороны коридор поворачивал влево, ведя к еще трем комнатам и к общей кухне, где ели жильцы уже тех, оставшихся, комнат.

Открылась легкая коричневая дверь лежбища Кирвеса, которая сливалась с коричневым полом коридора, который сливался с коричневым полом комнаты, который сливался с коричневым подоконником и коричневой оконной рамой. Из окна открывался вид на темный двор, окутанный сумраком и осенним холодом. Дворик был небольшой, разрезанный покосившимся деревянным забором, шедшим практически вплотную к соседнему домику. Напротив окна Кирвеса лежала огромная куча шлака, которая практически наваливалась на стоящий рядом с ней общественный сортир, сложенный из досок – в него ходили жильцы подвальных комнат, двое из которых, работающие в кочегарке, и были создателями этой «шлаковой горы». А в паре метров от туалета, прижатая к заборчику, стояла квадратная коробка деревянной помойки, с побеленной известкой крышкой – туда жильцы сносили свои отходы, коих было очень мало.

Кирвес присел на свою койку. Свет он не включал – сумрак, привычный ему еще со времен Эстонии, был приятнее тусклого света лампочки. Жаль, конечно, что сквозь сумрак были не видны лица жены и дочери, застывшие на черно-белой фотокарточке в чистой рамке – ну, ничего, утром всегда есть пара минут, чтоб поздороваться и полюбоваться ими. А вот очертания большой картины, на которой было нарисовано эстонское побережье Финского залива, были видны даже и в сумраке – казалось, что на монотонной глади стены бушевал прямоугольник неспокойного черного моря, в которое так хотелось нырнуть, как в молодые годы, когда он вместе с женой купался на таллинских пляжах.

Нахлынула нестерпимая грусть. День его вымотал, слезы жены убитого словно прожгли его душу и вот, как и всегда в те дни, когда Кирвес успокаивал родственников жертв, полились слезы. Да-да, судмедэксперт, постоянно работающий с трупами, мог плакать и плакать от слез живых и несчастных людей – в душе Кирвеса всегда жило сильнейшее чувство сопереживания, которое только усилилось после смерти жены. Кирвес сопереживал и поэтому, зачастую, мог успокоить тех, кто только узнал о том, что потерял, возможно, самого близкого человека. Это чувство в нем с рождения – еще в детстве он успокаивал своих друзей, которые плакали от того, что папа погиб на войне или от того, что умерла мама. Кирвесу было лет десять, а он уже мог успокаивать тех, кто потерял самое важное в жизни; обнимал этих несчастных друзей, гладил по голове, говорил что-то своим тихим и приятным голосом. С самого детства Кирвес мог сопереживать и это прекрасное чувство он пронес с собой через всю жизнь; через те сотни осмотренных трупов, через все потрясения; даже через смерть жены, которая убедила его – помогать тем, кто потерял все – просто необходимо. И поэтому Кирвес был таким… необычным: работа, требующая железных нервов и, пожалуй, безчувственности в меру, а тут такое сильное чувство сопереживания.