Тоска по окраинам - страница 3



Когда бабушка уже вздыхает во сне на соседней койке, я всё еще слушаю хрип ее радио. «Передаем вальс Иоганна Штрауса» – я думаю о человеке-страусе, разглядываю бабушкино платье, висящее на гвоздике на двери. Ровно в двенадцать радио тихо-тихо играет гимн и умирает до шести утра. Но я не сплю. Я думаю про мать, снова и снова. Про мать, которая не звонит. Почему не звонит?

Меня пронизывает ужасная догадка: мать, быть может, уже мертва – а отец просто скрыл это от меня. Или сам еще не знает. Думает, что она ест изюм дяди Валеры. Изюм.

В последнее время я думаю об этом больше, чем об измене. Маму могут изнасиловать в такси. Вывезти в поле, как в газете писали, взять в рабство. Маму могут убить в грязном болоте, и мама больше не вернется домой. Никогда. Никогда. Утонет в черной слякотной жиже, хватая ртом воздух и захлебываясь. Маленькую, хрупенькую маму легко переломить надвое, и удушить легко, и вспороть горло с маленькой родинкой, так, что хлынет кровь и откинется назад голова. Найдется много желающих – на ее «танцах», на ее «грязных танцах», где сальные уродцы ищут себе хохочущих жертв.

Мать – дура. Мать сядет к кому угодно в машину, и поедет куда угодно. Мать навсегда останется в лесу – страшном, черном, величественном, такой видишь иногда из окна автобуса – и вздрагиваешь, совсем в глуши, выхода нет ни с какой из сторон. От похоти своей, по дурости мать поедет туда. Там черная яма с жирной землей, слякоть, вечная неподъемная тишь. Насильника, убийцу никогда не найдут. Мать не вернется домой. Я останусь одна. А всё потому, что не могу ее остановить. Никогда не могла.

– Никуда ты не пойдешь! – орала я, топая ногами, когда доводила себя до отчаяния, сама возгоняла до дикой истерики. Последний шанс остановить, последний! Последняя возможность спасти ее – тупую, непутевую, слишком наивную и слабую.

– Слишком громко ты орешь! – в рифму верещала мать. – Нет, это невозможно, невозможно…

Хлопала входная дверь, улюлюкал лифт – на седьмой этаж туда ездил страшный грохочущий лифт с желтой лампочкой. Всё было кончено. Мать никогда не возвращалась от угрызений совести. И помириться, «сжигая мосты», не возвращалась тоже – за ней ходил отец, заставляя меня извиняться. «В кого она такая жестокая? – спрашивала мать. – Я такой не была».

Бабушка раскатисто захрапела, откинувшись на спину и настежь открыв черный запавший рот. Я жмурюсь и отворачиваюсь к стенке. Прямо перед носом оказывается стык обоев, уже отходящий, который я подковыриваю всякий раз, ночуя там.

Хочется подумать о чем-нибудь другом. Вечером я читала книжку про иглу в раковине – она уплыла в трубу и там, в темноте, подружилась с яичной скорлупой и куском мыла. Вместе они путешествовали и даже искали королевство, золотой дворец повелителя – раз им уже не выбраться из черного водостока. Найдут ли?

…Как же расти без нее? Отец, конечно, сопьется… И никто не будет таскать из магазина, где она работает с теткой, пачки макарон и мармеладных рыбин в сахаре. В нашем классе нет никого без матери, никого не воспитывают отцы. Про таких говорят шепотом, что они попадают в интернат, который стоит прямо за сто-писят-пять-дробь-один, справа от школы.

Мать иногда мучает меня вопросами: «А что было бы, если б ты узнала, что мы тебе неродные? А что было бы, если бы папа нашел себе другую тетю? Она, наверное, была бы добрее мамы, правда? Всё бы тебе разрешала…» И я клевала на эту горькую удочку, и захлебывалась в плаче, и просила прощения – незнамо за что. Конечно, если бы мама была не моей родной мамой, я всё равно бы ее любила. И ни за что не стала бы искать настоящую – какую-нибудь простую щекастую, которая подпирает рот рукой и грустит обо мне. Или строгую тетю, которая заставляла бы мыть посуду и соблюдать режим. Зачем она мне?