Тот самый яр… - страница 14
Сидящие – не летящие по Руси великой тройки знали о сфабрикованных делах, о признаниях, выбитых жестокими пытками. Без дрожи рук и сердец подписывали смертные статьи. Тройщики так вошли в роль вершителей судеб людских, что фальшивое сознание принимали за настоящее. Всё понятно во время войны: без пушечного мяса не обойтись. А сейчас?! Что угрожает революции, продержавшейся на плаву почти два десятка лет? Где они, орды белых? Разметали их краснозвёздники по далям отеческим, выпихнули в закордонье. Не пахнет мятежами и заговорами. Не смогли белые самоорганизоваться, переломить ситуацию в первые годы братоубийственной вакханалии. Что смогут сейчас, когда разгромлены казаки, кулаки, церковники, когда следственные тюрьмы и комендатуры кишат простолюдьем, захваченным под шумиху лютого времени. Страх, животный страх правительства толкал к необдуманным действиям.
Попытался Натан Воробьёв выломиться из адовой службы, уйти из расстрельного взвода. Разговор с комендантом получился вялым, трусливым. Чин приказал чикисту смять написанный рапорт до мягкости салфетки. Подставил хромовый сапог. Молчание, недоумение длились несколько секунд.
– Чисти! Видишь, пятно грязи.
Надраивал хром под гипнозом замешательства, испуга, унижения.
– Чище! Чище… Пошёл вон!
Меткий ворошиловский стрелок выходил из кабинета боком, машинально комкая в потной ладони бумажный комочек, почерневший от крема.
Сейчас унижение Прасковьи наслоилось на унижение, испытанное в кабинете коменданта. Натан перед смелой девкой тоже Чин. Собрался люто отматерить зарвавшуюся остячку. Кто она перед ним, умеющим дробить черепа ослушников. Может, они и впрямь действительные вражины пролетариата и сознательного крестьянства… Лёгкий гнев быстро перегорел, как только его теряющие синеву глаза схлестнулись взглядом с тёплой тьмой красивой девахи…
В казарме Горбонос выдавливал ногтями красный гнойник. Зеркальце вмещало правую половину напряженного лица. Нос стукача ядовито сизый, с разворотом влево. Чей-то богатырский удар в драке размозжил хрящ. Он сросся криво, не совпав с первоначальным замыслом природы.
– Натан-Наган, сегодня вороной смотришься. Грусть по морде размазана.
Не хочется вступать в пустую словесную перепалку, затевать со шкурником тягомотный разговор. «Знает ли сучонок о моём заявлении, о любовных неладах?»
Восхищало Натана хладнокровие коечного соседа. Расстрельщик возвращался со свинцового дела c улыбочкой, распахнутой до коренных зубов. Дрыхал с витиеватым храпом. Подсвист. Подвывание. Горловой скрежет. Бульканье в носу. Полный оркестр.
Пытался Горбонос искренне закорешить с «лирическим бойцом». Натан исключал дружеское сближение. Комендатура была для стукача ареной цирка. Для Воробьёва – ареной пыток. Человеческая воля здесь не стоила гроша ломаного. Она подавлялась инквизицией образца тридцатых годов, в гневный век сотворения вероломной революции. Прокатились колесницами гражданские войны, раскрошили человеческие устои до лагерной пыли, тюремного ничто. Даже в таких людских скопищах, как Колпашинская комендатура, следственная Ярзона, не мог образоваться сгусток воли: она гасилась. Гасился внутренний свет новомучеников.
Попадали в органы страшного наркомата и совестливые, осознающие чудовищность творимого над народом зверства. Такие иногда вымывались из грозного учреждения общим потоком народной крови, но в большинстве своём становились безгласными исполнителями.