Транквилин (сборник) - страница 19



Семён говорил потом, что он должен был развлекать гостей, Надя-то дома, а им небось неуютно было, неловко – Романыча-то едва знают, завез куда-то к чёрту на кулички и внимания на них не обращает; да если бы он еще молчал – что бы они подумали…

Развлекать он стал красавицу Марину. Но он был нехорош сегодня. (Он мог быть то прекрасным, то некрасивым – то светлым, то тусклым, Надю всегда это поражало; что было причиной этих превращений – освещение ли, его ли настроение или ее настроение, она не знала.) Сегодня он был нехорош, и ничего ему не удавалось. Красавица не обращала на него внимания, она ни на кого не обращала внимания – молчала, почти не ела, лишь время от времени, когда ее оставляли в покое, быстро-быстро хрустела свежим огурцом.

– А хотите, я вам спою? – догадался он и схватился, как за спасение, за гитару.

– Спойте, – пожала красавица плечами.

Но и песня ему не удалась.

Надя смотрела на него – совсем потускневшего, – и сестринская, материнская какая-то жалость захлестнула ее. Господи, как он был уродлив: большой, губастый, лохматый – рядом с маленькой мадонной Мариной!

Мадонна… С поджатыми губками и взглядом умирающего карася. Чего ей надо-то, этой рыбе, зачем она притащилась сюда? И как она смеет так смотреть на него: будто он пустое место, будто он ничто, будто он – это не он, не тот, кого она, Надя, так любит, кого любить – такое счастье и который любит так, как не любит никто! Как она смеет, эта дурочка…

Окно распахнули – Змейка родила луну, которая повисла в окошке, и древний аромат глицинии медленно закружился по комнате.

Романыч сидел в углу – читал рукописи Семёна, а тот всё еще пытался развлечь Марину. Предоставленная самой себе, брошенная всеми Лида сердито спросила Надю:

– А вы любите «Болеро» Равеля?

– Что? – удивилась Надя и, наткнувшись на знающий Лидин взгляд, тотчас поняла, что она, Надя, в этой глуши, в этом фланелевом, вытертом на животе халате, со своей профессией надомной вязальщицы, никак не может знать ни «Болеро», ни Равеля, а Лиде только этого и надо, и Надя неуверенно кивнула – кивнула так, словно была в сговоре с Лидой, словно вот она кивает, что, да, любит, а на самом деле не знает ни Равеля, ни «Болеро». И Лида отвернулась, удовлетворенная, и повеселела, и пошла и села рядом с Мариной.

Надя осталась одна – у открытого окошка, лицом к лицу с вскарабкавшейся повыше луной. Семён с Романычем ушли провожать девушек. Надя услыхала два голоса: они курили на крыльце. И вот друзья вошли в дом, и Романыч, швырнув в окно пустую бутылку, воскликнул: «А вот теперь будем гулять!» И стали гулять.

Надя очень гордилась тем, что они приняли ее в свое мужское братство. С Романычем ей было легко и просто – ей казалось, она встретила давнего, утраченного когда-то друга, встретить которого уже не надеялась. И вдруг он – тут! Романыч, которому она тоже не понравилась с первого взгляда, потом – опять-таки – ощущал всё совершенно так же, как она. Говорил: «Какой ты товарищ-то надежный, Надя!» – и глаза его, глаза Пьеро, лучились. Он говорил Семёну, что ему повезло, что Надя – чудо, что не отправиться ли и ему в какую-нибудь Тмутаракань за спящей царевной. Они пели втроем песни, которые Надя считала своими и которые, оказывается, были песнями не только Семёна, но и Романыча – их общими песнями. Романыч ухаживал за ней – они оба наперебой ухаживали за ней, – они были рыцарями, а она – прекрасной дамой. Раза два-три в каких-то спорах они с Романычем неожиданно оказались на одной стороне, вдвоем – против Семёна…