Читать онлайн Дарья Романова - Три нити



Приходящий от рек Дракона,
Приходящий от леса Тигра,
Приходящий от трона Гаруды,
Приходящий от Львиных гор
Пусть будет встречен радушно!
Ему двери должны быть открыты
И предложено угощенье.
Но того, кто иным путем
Оказался в ночи у дома,
Прежде следует расспросить,
Испытать тремя узелками.

Черный узел

Приходящий, ответь на вопрос,
Прежде, чем в дом мой вступить,
Прежде, чем нить развязать:
Если вычерпать все моря,
Если вывернуть корни гор,
Землю с небом перевернуть,
Что найти не под силу нам?
Место есть, где не видит глаз,
Где черно и в ночи, и днем
В царстве Эрлика скрыт тайник,
Отвечал многомудрый гость.

У этого не было начала и не было конца.

Она всегда была здесь – на холодной, засыпанной колючим снегом равнине, в месте, где ничего не менялось – только голубоватая корка инея то нарастала на плитах настила и железе столбов, то исчезала, слизанная влажным ветром. Унылая серо-белая пустошь казалась бескрайней, но она знала, что та где-то заканчивается, уступая место морю. Невидимое, оно всегда было рядом: дышало в небо облаками красноватого пара, оседало солью и горечью на языке и в ноздрях, шумело ночами, баюкая ее во сне.

Она изучила свое жилище от и до: пересчитала все звенья в четырех тяжелых цепях, и тысячу столбов, и нанизанные поверх коконы из кожи морского зверя, всего числом две сотни. Крикливые птицы любили рассесться на них и клевать задубевшие от холода бока, выдирая из швов пучки жильных нитей. К чему им был этот сор? Чтобы свить гнезда? Или пернатые воры пытались добраться до того, что внутри – до мертвецов?.. О спрятанном в коконах она догадалась давно – по тому, как шкуры прогибались под весом округлых затылков, острых локтей и скрюченных спин; а еще по тому, как стражи всегда отходили подальше, чтобы помочиться, и шептались, творя руками защитные знаки, стоило ветру захлопать кусками рванины или щелкнуть костяной бахромой. Должно быть, в этих звуках им чудились голоса призраков.

Под ее ногами расползался круг красно-бурой грязи, замерзающей по ночам и оттаивающей к полудню. Слева и справа подымалась пара столбов, толще и выше, чем прочие, с двумя округлыми ушками на каждом – у вершины и у основания. К ним-то и крепились цепи, другим концом приваренные к кольцам на ее лодыжках и запястьях. Шов от сварки выпирал на металле, как уродливый шрам. Она пыталась стянуть оковы, и не раз (даже мазала тайком рыбьим жиром), но твердые пластины панциря застревали в них намертво, мешая освободиться. Она не помнила, как ее пленили и когда.

Над головою распласталось небо с мохнатыми облаками, светлоспинными и темнобрюхими. Снег, падавший из них, почти не таял, даже если долго дышать на него, будто был не замерзшей водой, а крошками костяной муки. Когда облака изредка расступались, за ними не оказывалось ничего: одна белизна, глаже яичной скорлупы. Много раз она вглядывалась в зенит, не мигая, до рези в глазах, и все зря. Даже птицы, носившиеся по воздуху, никогда не поднимались в эту пустоту. В конце концов она решила, что там, наверху, мир заканчивается.

И правда, все звуки и вещи приходили к ней снизу; оттуда являлись и стражи. Огромные, грузные, они каждое утро плелись на середину равнины от далекой Песьей двери, таща бурдюки с водой, крюки и черпаки, ножи и копья, связки сушеной рыбы и подносы с «работой»; настил жалобно скрипел под тяжелыми шагами. Тела они кутали в шубы, расшитые полосами меха и пестрыми бусинами; на макушку натягивали широкие капюшоны, а на лица – маски из желтоватой кости, с узкими прорезями для глаз. Должно быть, те защищали от ветра и снежной слепоты… а может, и от ее взгляда.

И правда, хотя стражи были велики и сильны, они избегали расстегивать одежду, есть или пить у нее на виду, а пуще всего – касаться ее; если же хотели поторопить, или отогнать, или вырвать что-то из рук, то пользовались крюками, насаженными на длинные древки. Наконечники крюков почернели от копоти; должно быть, их очищали в огне. Еще стражи могли дернуть за цепи так, что она валилась прямиком в жидкую грязь, и глухо ухали-хохотали из-под масок, хлопая себя по животу и бедрам, пока она отплевывалась от зловонной жижи. Но разок и ей довелось посмеяться! Со скуки она бросила пригоршню рыбьих потрохов под ноги самому вредному из стражей, и тот, поскользнувшись на маслянистой печени сельди, треснулся лбом о настил. Костяная маска перекосилась, открывая рот, изрыгающий проклятия вперемешку со зловонным дыханием. Вопя от ярости, страж подскочил к виновнице, схватил за длинные шипы на макушке и приложил головой о столб; если бы не твердый панцирь, удар наверняка раскроил бы ей череп… А в следующую секунду, опомнившись, мужчина сорвал «замаранную» рукавицу и швырнул куда-то в снег. Остаток дня, до самого вечера, он держал правую руку вытянутой подальше от тела, будто на ней плодилась какая-то страшная зараза. Тогда она хорошо рассмотрела его толстые, бледные пальцы с узкими когтями, соединенные розоватыми перепонками. Совсем не похоже на ее ладони в блестящих черных пластинах! Нежная конечность стража от холода и неподвижности сначала покраснела, потом побледнела, но хозяин и не подумал убрать ее под шубу или хотя бы согреть дыханием. Назавтра он кутал руку в тряпье и все время постанывал, и с тех пор уже не мог пользоваться ею как раньше. Вдруг пятерню тоже пришлось обжечь огнем? И хотя она не могла взять в толк, какой вред стражам от ее прикосновения, зато хорошо понимала, что те боятся ее, а потому ненавидят. Может, из-за этого и держат здесь?..

Или потому, что больше некому выполнять «работу»? Ведь каждое утро, изо дня в день, ей приносили большие подносы с морскими тварями, наваленными друг на друга склизкой, лилово-зеленой горой: одни были уже мертвы, другие еще трепыхались, мало-помалу задыхаясь или коченея от холода. Их следовало убить, разделать и перебрать. Во внутренностях морских обитателей нередко застревали крупицы золота, проглоченные ими вместе с водою; а золото, как она узнала из разговоров стражей, высоко ценилось внизу.

Чаще всего ей несли диковинных чудовищ, мерзких и на вид, и на ощупь: вроде мешочков пестрой слизи с дрожащими гривами жабр; или медуз с длиннейшими багровыми стрекалами, мокрой бородой волочащимися по земле; или прозрачных полунасекомых, внутри которых в трубочках кишок желтела непереваренная пища. Даже рыбы, попадавшие к ней на подносы, были странными: у одних челюсти непомерно выпячивались вперед, у других, распахнувшись, доставали до середины тела; у третьих бока и зобы висели, как мешки, готовые проглотить добычу вдесятеро больше хозяина; у четвертых вместо чешуи кожу покрывали ногти; у пятых, бледных и круглых, как блюдо, к бокам приросли мальки – да так, что не отодрать; шестые походили на скользких, безглазых змей; у седьмых из клюва вместо языка высовывались многоногие мокрицы. От бесчисленных гадов, расползающихся по настилу, исходил тяжкий, тошнотворный запах; иногда ей казалось, что она вся пропиталась им, что смрад проник даже под плотно пригнанные пластины панциря. Ни ножей, ни крюков стражи ей не давали, потому приходилось отрывать головы, распутывать щупальца и выковыривать потроха – сердца, желудки, раздутые воздушные пузыри – зубами и пальцами.

Из принесенного ей разрешалось взять еды по вкусу. Иногда, в хороший день, ей доставались молоки с мелкой, лопающейся во рту икрой или белые, нежные шапки кальмаров; но чаще приходилось обгладывать хвосты и плавники с ошметками сырого мяса. Если не везло проглотить кусок, испачканный желчью, нёбо еще полдня горело огнем; чтобы перебить жжение, приходилось глотать снег, который и сам был горек, и отчаянно скрести язык ногтями. Воду стражи давали ей только раз в день – из кожаного бурдюка, откуда пили и сами. Но ей питье, конечно, подносили отдельно – в ковше из половины створчатой раковины, которую после этого выбрасывали, заменяя на новую.

Так продолжалось день за днем: с хлюпаньем летели в одну кучу мягкие внутренности, сгустки холодной крови, полоски мышц, покрытые радужными разводами, кости и чешуя; а в другую, маленькую, отправлялись блестящие золотые песчинки. Под вечер стражи сгребали и драгоценности, и растерзанные останки морских тварей и уносили прочь – наверное, чтобы выбросить; употреблять в пищу то, чего она коснулась, они бы точно не стали! А перед тем, как уйти, они натягивали цепи и закрепляли так, что она оказывалась подвешенной между столбами на расстоянии в два-три локтя от настила.

– Зачем это? – как-то спросил тот страж, что был подобрее.

– Совсем дурак, что ли? – буркнул его товарищ с обожженной рукой. – Все отродья Той-что-внизу ночью становятся сильнее. Нужно держать ее как можно дальше от матери, чтобы не сбежала!

– У, как пялится! Как думаешь, она нас понимает?..

– Да нет! Это же почти животное. Вот смотри.

И, ткнув ее крюком в бок, страж велел: «Ну-ка, скажи что-нибудь! Ну! Тогда хоть помычи!»

Ответить она не могла: у нее не было голоса, как не было имени или памяти. А если бы и могла, о чем говорить со стражами? Умолять, чтобы сжалились и отпустили ее?.. Это все равно, что просить холод не морозить, а огонь – не обжигать. Стражи были сродни скрипучим замкам на столбах: не друзья, не враги – препятствие, которое нужно преодолеть. Так пусть думают, что она тупее креветки, что в черепе у нее медуза вместо мозгов! Пусть хохочут, глядя, как она сипит, и щелкает зубами, и извивается в грязи, пытаясь увильнуть от ударов… Пока она запоминает.

А помнила она многое: их привычки, слова, движения. То, как стражи поправляют маски и подслеповато моргают в сумерках; расстегнув ворот, чешут взопревшие шеи или, ловко орудуя ножами, срезают невесомые стружки с сушеных рыбин. Ночью, когда ветер раскачивал ее в воздухе, выворачивая суставы из плеч, она перебирала в уме все, что увидела и услышала – с тем же тщанием, с каким перебирала внутренности морских чудищ, – в поисках выхода; и не останавливалась до тех пор, пока виски не начинало ломить, пока шум крови не заглушал гул невидимого моря, а глаза сами не закрывались от усталости. Это отгоняло мысли о том, как просто сжать челюсти покрепче, откусить язык и повиснуть на цепях, пуская изо рта пузырящуюся, красную слюну; прекратить все одни махом… Но если отчаяние становилось совсем невыносимым, она думала о тех днях, когда ей позволяли спуститься вниз.

Это было так: на исходе дня, когда небо уже начинало разбухать, пропитываясь мокрой темнотой, над равниной разносился дикий вой, а потом от Песьей двери являлись две дюжины провожатых. Те походили на стражей: высокие, тучные, закутанные с ног до головы в кожи и меха; только вот шубы и штанины у них были изодраны в клочья и то развевались по ветру, то волочились по снегу; со спин, грудей, животов свешивались «языки» из перекрученных пестрых нитей. Ну а маски! Жуткие, злые рожи, скалящиеся длинными клыками, шевелящие ушами-жабрами, трясущие лохматыми гривами и чудны́ми рогами! Огня у провожатых не было, и в полумраке грубо размалеванные личины казались совсем живыми: полосы охры превращались в шрамы, мазь из толченых моллюсков – в ожоги, пятна сажи – в черные чешуи, вроде тех, что росли на ней.

Завидев провожатых, стражи подступали к ней – но не для того, чтобы по заведенному обычаю подготовить ко сну; вместо этого они доставали из-за пазухи ключи и открывали скрипучие замки, крепящие оковы к столбам. Затем один мужчина хватал цепи у нее на руках, а второй – на ногах, оставляя ее саму болтаться посредине, лицом к небу, спиною к морю. Тут же толпа провожатых обступала их, и она чувствовала запах, не похожий на резкую, потную вонь стражей: от ряженых тянуло теплом, и дымом, и сладковатой гнилью брожения. Вместо копий и крюков они несли визгливые дудки, погремушки и бубны с колотушками, похожими на раздвоенные рыбьи хвосты; на широких поясах, рукавах и сапогах болтались, звеня, бесчисленные подвески; все вместе это издавало оглушительный шум, приводивший провожатых в еще большее возбуждение. Они то и дело пускались в пляс, вопили или заводили песни – громкие, нескладные, обрывающиеся так же внезапно, как начались. Даже стражи не могли устоять и принимались подпрыгивать и трястись, раскачивая цепи и грозясь стукнуть ее затылком о настил. Потом толпа трогалась с места, унося ее с собою к первой двери.