Трудармия - страница 10
И вот открылась дверь на пружине, и также за её спиной:
– И-ииии-иии – бум! – как той несчастной ночью.
Жигули
Морозы в этом году сразу принялись за дело. Двадцать градусов днём с обжигающим ветром. Снегу сразу выбросило на полваленка, и перестал на утренней заре пастух выгонять коров из хлева>7.
Катрине-вейс теперь у них каждый день. Нечего больше таиться. Рассказала она, как пришёл Йешка. Они сидели втроём в землянке и ужинали, когда тихо-тихо постучали снаружи. Она открыла дверь, а там Йешка: грязный, обросший, без шапки, в одном пиджачке.
– Боже мой, – говорила она, всплёскивая руками, – что он рассказал! Да и рассказывать не надо – всё по нему видно. Кожа да кости. Он говорит, в трудармии такой голод! Хлеб дают четыреста грамм, а варёного – пустой суп и не каждый день. Не выдержал он. Пока ещё лето было и можно что-то в лесу найти – грибы или ягоды – он терпел. А осенью совсем плохо стало. Решил убежать. Я говорю: «Йешка, да как же ты осмелился на такое. Ведь тюрьма это, а может и хуже!» А он говорит: «Хуже ничего не может быть. Мне и так, и так смерть. А от голода она страшней всего, потому что медленная». Десять дней ехал снаружи на вагонах. На крышах. Днём прячется, ночью едет. А ведь холод! Его так продуло. Говорит: «У меня всё болит, грудь изнутри опухла, я ни дышать, ни кашлять не могу». Ну что делать?! Такого кашля я никогда не слышала! Говорю: «Подожди, сынок, я тебе молока вскипячу, чтобы кашель стал мягче». Пошла к вам за молоком, вернулась, а там уже милиция. Он еле успел одну картошечку съесть. Я заплакала, говорю, позвольте мне его покормить, молоком кипячёным напоить – слышите, как он кашляет. Потом заберёте. Он не убежит. А они: «У нас его и накормят, и напоят!». Ох-ох, за что нам такое?! Неужели Бог нас всё ещё карает, из-за того, что Фридрих был вор? Ну он был вор, а дети его чем виноваты? Какие муки он вытерпел! Йешка-то! Не понимаю, как он живым добрался. Десять дней без еды. Ещё нашёл силы пешком от Каргата дойти – сто километров. Ведь такой ветер! Такой ветер был в последний день! А он в одном пиджачке и без пуговиц. Бедные мои внуки! – и она принималась рыдать, а, слушая её, не могли не заплакать и Мария со своей матерью.
– Зачем мучить людей! Ведь он работал, делал всё что надо. Зачем не давать людям кушать!? – всхлипывала несчастная старушка. И в этом всхлипе чувствовалось Марии жалоба на всю несправедливость того, что так безжалостно обрушилось на её семью. Но уходя домой, она непременно говорила: «Вы уж, ради Бога, никому не рассказывайте, что я тут говорила». Конечно, не расскажут.
Ох, маята, маята! В тюрьме-то трудармия казалась спасением, а сейчас, после Йешкиного побега…
Так Мария маялась до отправки. Чувствовала себя отрезанным ломтём, и отец с матерью смотрели на неё так, словно на смерть провожали.
В последний день отпустил её Платон Алексеевич пораньше с работы. Натопили мать с отцом землянку пожарче. Она помылась, оделась в чистое, и стала ждать завтрашнего дня. Назавтра простилась с матерью, с безучастной ко всему бабушкой, и отправилась в военкомат. Отец пошёл её провожать, а мать осталась дома, потому что бабушка могла умереть с часу на час.
В десять часов подошли машины, мобилизованные расселись по кузовам, отец, до последней минуты не выпускавший её руки, вдруг показался ей таким маленьким и старым, что его стало жальче, чем себя. Вот и моторы завелись… Ну ещё минутку дайте побыть дома… Нет, тронулись. Поехали. Отец бежит следом. Зачем-то снял шапку и машет ею. Всё! Отстали. Но ещё мелькают знакомые дома. Вот и они остались позади. Выехали за село на каргатскую дорогу. На дорогу в неизвестность. Полдороги ехали, плакали о том, что осталось там, в Кочках, где теперь их дома, вернее, их землянки. А потом стало не до слёз. Замёрзли, «задубели», как говорят в Кочках даже под тентом. Два раза останавливались в придорожных сёлах отогреваться. Сто километров ехали до самого вечера. Несколько раз застревали в рыхлом снегу перемётов. Спрыгивали, выталкивали машины. Влезали назад все в снегу. К концу путешествия столько его нанесли – весь пол снегом утоптали.