Тысячелетнее младенчество - страница 4



– У вашей Нарышкиной, то бишь княгини Святополк-Четвертинской урожденной, поляки не стесняясь сеют смуту. Один Козловский, мне сказывают, говорит такое, что сами заговорщики мальчишками стоят, разинув рты. А на одном балу высокий сильный господин – кавалер блестящий – ба! отплясывал в мундире надворного судьи! Бал-маскарад решил устроить?

Нелединский-Мелецкий в один миг рассмеялся, сделался серьезен и опять рассмеялся.

– Нет-нет, Ваше величество! То просто Пущин, друг Пушкина неугомонного.

– Пущиных знаю: род военный, не к лицу им это. Твои все братья по перу, Жуковский, людей от службы отвращают!

Жуковский шариком подкатился под самое державное ухо:

– Не совсем, матушка-царица! Пущин не жалует перо и Пушкина корит за легковесность. Верно, обижается, что никто не отмечает его подвиг – должность мелкую надворного судьи поднять на высоту министра по духу исполненья!

Мария Фёдоровна мечтательно вздохнула:

– А хорош… И впрямь есть человек, что красит место. Как статен… С ним танцевать хотела, да страшно на мундир смотреть. (Князю Нелединскому) А ты полякам передай, чтоб под крылом России зла не копили и черных наущений не слушали. Свет нынче стал мерцать, как заплывшая свеча… Бунтарские поэмы в моде… Некий куцый Грибоед, изрядный музыкант, читает по салонам то, что писано для дворни, – и все в восторге! Это тот, кто Шереметева убил на пару с графом Завадовским?

Нелединский-Мелецкий, пыхтя от облегчения, что тема поляков миновала, уводит ее от себя еще дальше:

– Об этом знает наш губернатор, но по истеченьи стольких лет…

Граф Милорадович, генерал-губернатор Санкт-Петербурга, ответил быстро и с готовностью:

– Истеченье лет, ваше величество, не принесло свидетельств его вины. Никто участья Грибоедова в дуэли не подтвердил доныне. Разве… (наклоняется и что-то тихо говорит императрице)

– Ах, гусары, ах, гвардейцы! – Мария Фёдоровна расплывается в улыбке. – Она у вас шпионкой, что ли? Или… ох-хо-хох! О, граф, вы многих бунтарей пригрели, и очи дивные следят за ними. Славное хозяйство завели. Но помните семеновцев бунт! Разгул и гнев! Я до сих пор дрожу… Я их выговариваю и им покой даю, а они в один глаз мне усмехаются! Великие князья со мной – для них они… как дети неразумные. Меня, мой сан они легко переступили… Вы молодцом тогда, мой милый. Что ж теперь – столица покорена бунтарскими стихами?

Милорадович молодцевато выпятил грудь и покрутил ус, будто показывая тем самым, что положиться можно только на гусаров.

– Царица-матушка! Все заболели вдруг театрами и лицедейством. То-то б Пётр Великий посмеялся, во что его забавы превратили! Все норовят друг друга скорчить, и всё острее и острее… Кто на отца, а кто на брата пишет эпиграмму, потом на друга… Я прав, Жуковский?

– Как всегда, граф-герой! Басней нравы не исправить! Слово легкомысленное – как и злое, – что шпора гусара пьяного, ранит и гонит лошадь под уклон.

– Как давеча тут Вяземский сказал. – Нелединский-Мелецкий, отдышавшись, вновь приблизился к императрице. – Коль из родного дома рознь выносим, не миновать и в обществе ее.

– Вяземский везде поспел… Прав Ангел наш: писаки – порох для бунтарей, – раздраженно отрезала Мария Фёдоровна и, жестом вновь приблизив Милорадовича, тихо спросила: – Что, граф, гвардия и впрямь не любит моего Никки?

Милорадович ответил не сразу и голосом излишне резким:

– О чувствах не могу судить! Любит – не любит… мы, воины государя, не барышни, – и совсем тихо добавил: – У него армейская хватка, и многих в армию из гвардии отправил – обида накопилась, да…