Упраздненный театр. Стихотворения - страница 42



он в воздухе арбатском обнаружил.

* * *

На Сретенке ночной надежды голос слышен.

Он слаб и одинок, но сладок и возвышен.

Уже который раз он разрывает тьму…

И хочется верить ему.


Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться,

тогда мои друзья с прогулки возвратятся,

и расцветет Москва от погребов до крыш…

Тогда опустеет Париж.


А если все не так, а все как прежде будет,

пусть Бог меня простит, пусть сын меня осудит,

что зря я распахнул напрасные крыла…

Что ж делать? Надежда была.

* * *

Антону

Что-то сыночек мой уединением стал тяготиться.

Разве прекрасное в шумной компании может родиться?

Там и мыслишки, внезапно явившейся, не уберечь:

в уши разверстые только напрасная просится речь.


Папочка твой не случайно сработал надежный свой кокон.

Он состоит из дубовых дверей и зашторенных окон.

Он состоит из надменных замков и щеколд золотых…

Лица незваные с благоговением смотрят на них.


Чем же твой папочка в коконе этом прокуренном занят?

Верит ли в то, что перо не продаст, что строка не обманет?

Верит ли вновь, как всю жизнь, в обольщения вечных химер:

в гибель зловещего Зла и в победу Добра, например?


Шумные гости, не то чтобы циники – дети стихии,

ищут себе вдохновенья и радостей в годы лихие,

не замечая, как вновь во все стороны щепки летят,

черного Зла не боятся, да вот и Добра не хотят.


Всё справедливо. Там новые звуки рождаются глухо.

Это мелодия. К ней и повернуто папочки ухо.

Но неуверенно как-то склоняется вниз голова:

музыка нравится, но непонятные льются слова.


Папочка делает вид, что и нынче он истиной правит.

То ли и впрямь не устал обольщаться, а то ли лукавит,

что, мол, гармония с верою будут в одно сведены…

Только никто не дает за нее даже малой цены.


Всё справедливо. И пусть он лелеет и холит свой кокон.

Вы же ликуйте и иронизируйте шумно и скопом,

но погрустите хотя бы, увидев, как сходит на нет

серый, чужой, старомодный, сутулый его силуэт.

* * *

Вот комната эта – храни ее Бог! —

мой дом, мою крепость и волю.

Четыре стены, потолок и порог,

и тень моя с хлебом и солью.


И в комнате этой ночною порой

я к жизни иной прикасаюсь.

Но в комнате этой, отнюдь не герой,

я плачу, молюсь и спасаюсь.


В ней всё соразмерно желаньям моим —

то облик берлоги, то храма, —

в ней жизнь моя тает, густая, как дым,

короткая, как телеграмма.


Пока вы возносите небу хвалу,

пока укоряете время,

меня приглашает фортуна к столу

нести свое сладкое бремя.


Покуда по свету разносит молва,

что будто я зло низвергаю,

я просто слагаю слова и слова

и чувства свои излагаю.


Судьба и перо, по бумаге шурша,

стараются, лезут из кожи.

Растрачены силы, сгорает душа,

а там, за окошком, – всё то же.

* * *

Пишу роман. Тетрадка в клеточку.

Пишу роман. Страницы рву.

Февраль к стеклу подставил веточку,

чтоб так я жил, пока живу.


Шуршат, шуршат листы тетрадные,

чисты, как аиста крыло,

а я ищу слова нескладные

о том, что было и прошло.


А вам как бы с полета птичьего

мерещится всегда одно —

лишь то, что было возвеличено,

лишь то, что в прах обращено.


Но вам сквозь ту бумагу белую

не разглядеть, что слезы лью,

что я люблю отчизну бедную,

как маму бедную мою.

* * *

Я выдумал музу иронии

для этой суровой земли.

Я дал ей владенья огромные:

пари, усмехайся, шали.


Зевеса надменные дочери,

ценя превосходство свое,

каких бы там умниц ни корчили,

не стоят гроша без нее.

* * *

Б. Ахмадулиной

Чувство собственного достоинства – вот загадочный инструмент:

созидается он столетьями, а утрачивается в момент,