«Утц» и другие истории из мира искусств - страница 5



Теперь я попрошу вас признать тот факт, что произведение искусства есть метафорическое утверждение права на территорию и самовыражение людей, там живущих. Африканская статуя предка – в степени не меньшей, чем Гейнсборо[16], – провозглашает законность существования человека, семейства или племени в данном месте, которое принадлежит им. Все мы, пожалуй, знакомы с понятием о том, что коллекционирование искусства сродни огораживанию территории. Коллекционер украшает свой уголок подобно тому, как собака метит круг у фонарного столба. Скажем так: фиксация человека на предметах, которую Фрейд определил как извращение, есть попросту способ пометить место обитания. Вещи представляются нам жизненно важными – остаться без них означает заблудиться или сойти с ума.

Покойный профессор Винникотт[17] дал фетишу другое название. У него это был «переходный объект». Для наших детей таким объектом может быть плюшевый медведь, уголок простыни или деревяшка. Винникотт утверждал, что ребенку следует позволять играть с вещами, иначе он никогда не сформирует собственное личное пространство и не оторвется от матери, не приспособится ко внешнему миру.

Если судить по практике «примитивных народов», то Винникотт прав. У бушменов матери позволяют детям составлять полный перечень предметов того края, в котором они будут расти. Ребенок щупает, нюхает и кусает раковины, цветы, животных, камни и плесень. Учась говорить, он выстраивает свои открытия одно за другим как последовательность метафорических ассоциаций, сравнивая подобное с подобным, и таким образом у него складывается понятие идеальной территории. Лучше всего приспособлены к своей территории народы, говорящие на самых сложных в мире языках, – это важное наблюдение. Чарльз Дарвин едва не принял индейцев племени ягана из Терра-дель-Фуего за вид, стоящий ниже человека; при этом словарный запас одного из индейских мальчиков не уступал шекспировскому. Правда, копить вещи матери им не позволяли – лишь брать в руки, рассматривать и бросать. Добавлю, что у цыган игрушек не бывает.

Картина наших детских исследований живет у нас в голове, словно потерянный рай, который мы постоянно стремимся обрести заново. Описание сада Пре-Каталан в Ильере у Пруста – непревзойденный пример этого в литературе. Однако дикарь свой младенческий рай никогда не перерастет, разве что будучи насильственно оттуда изгнан. И я подозреваю, что все время и усилия, которые мы тратим на создание новых вещей или стремление ими завладеть (миф о прогрессе, возведенный нами в ранг традиции), лишь служат компенсацией за ту идеальную территорию, от которой мы отчуждены. Только вернувшись к истокам, мы можем надеяться на обновление. В течение года австралийские аборигены обычно бродят где придется, но с регулярными интервалами возвращаются к своим священным местам, чтобы прикоснуться к традициям предков, укоренившимся во «время мечтаний». Однажды я встретил человека, поступавшего так же.

В то время я отдалился от друзей и полюбил общаться с человеком очень старым и очень сведущим в учении ислама. Он работал в посольстве одной ближневосточной страны атташе по коммерческим вопросам. Как-то вечером в его квартиру рядом с вокзалом Виктория пришел англичанин лет пятидесяти пяти, лицо которого выражало полнейшее спокойствие. На нем не было заметно ни единой морщины. Казалось, он принадлежит к этому почти вымершему виду – счастливый человек. Он вовсе не был замкнут или не от мира сего – напротив, находился в гуще событий. При этом такая жизнь, как у него, довела бы большинство из нас до нервного срыва. Работая представителем компании – производителя пишущих машинок, он каждые три месяца летал в Африку, посещал едва ли не все страны в тех краях. Ни родственников, ни близких у него не было. Он жил на чемоданах, точнее, на одном чемодане такого размера, что умещался под сиденьем в кабине самолета, так что его можно было носить с собой в качестве ручной клади. Бывая проездом в Лондоне, он все это обновлял – чемодан и одежду. Больше у него, по-видимому, ничего не было, но когда я пристал к нему с расспросами, он признался, что есть еще одна коробка, про которую ему не хочется говорить. Вы будете надо мной смеяться, сказал он. Я пообещал не смеяться, и он рассказал мне, что хранит в конторском сейфе черную жестяную коробку, в каких адвокаты держат бумаги. Внутри – его вещи. Возвращаясь в Лондон четыре раза в год, он ночует в помещении своей фирмы, в комнате, предназначенной для коммивояжеров. Он запирает дверь на полчаса, вынимает вещи из коробки и раскладывает их на койке. Это всевозможное старье, предметы буржуазной английской жизни: плюшевый медведь, фотография отца, погибшего в Первую мировую, его медаль, письмо от короля, кое-что из материнских безделушек, приз, полученный на соревнованиях по плаванию, и сувенирная пепельница. Но каждый раз, привозя из Африки новую вещь, он выкидывает какую-нибудь старую, потерявшую свое значение. «Я понимаю, звучит глупо, – сказал он, – но это – мои корни». Он – единственный из моих знакомых, кто разрешил сложное уравнение, которое связывает вещи и свободу. Коробка была центром его миграционной орбиты, единственной на всей территории неподвижной точкой, служащей ему для обновления личности. Без нее он буквально сошел бы с ума.