Утро было глазом - страница 2



Когда он был котенком, он рухнул с подоконника вниз, потому что заигрался со шмелем. Поранив передние лапы, он чувствовал свою беспомощность сильнее боли, ему ничего больше не оставалось, как сидеть под окном и жалобно мяукать в ожидании хозяйки, которая, как всегда, запаздывала с работы. Подобное чувство беспомощности, усиленное постоянством разверзания тех язв, которые полагались быть закрытыми на веки вечные, и гнетущую усталость он ощущал и теперь. Сколько ему осталось? Неделя, другая? Но почему эти люди не замечают того, насколько жалка их жизнь по сравнению с его – сознающей свою смерть, отчего они тратят бесчисленные дни свои на такие пустяки?

Домофон разрывало от трезвона, бабушка, уже одетая, поспешила снять трубку. Ее голос был взбалмошен, суров и грустен. В квартиру вошел мужчина, большинство бы зачислило его в тот неопределенный разряд, который носит название «молодые люди», он был лохмат, высок и бессмысленно добро улыбался, когда подавал бабушке буханку хлеба. Та принялась тотчас же причитать и попрекать его отсутствием работы. Поцеловав ее в охровую меланому, Герман вошел в среднюю комнату, лег и принялся читать. Самуил не понимал его: однажды, когда он, комично вывалив язык, сидел на подоконнике и ожидал появления сороки, Герман заговорил с ним, такого не случалось с их общего детства:

«Мне так все опостылело, я не знаю, что со мной сталось (да-да, он употребил именно это выражение, по крайней мере, память его еще ни разу не подводила, как и зрение, даст бог, как и зрение), иногда мне просто не хочется жить. Все оттого, что они не хотят понять меня, они полагают мое созерцание безделием, нежеланием искать работу, что я могу им ответить на это? Мне стыдно, и вместе с тем только вот в этом (он хлопнул по тугому переплету) я могу найти настоящее блаженство, да полноте! Ты не понимаешь меня! Кому я это говорю?» Кажется, под конец его речи на боярышнике показалась сорока, потому Самуил забыл окончание этой тирады, он не понимал, что за жизнь может быть в буквах, разве что адская жизнь, никак иначе.

Любопытства ради он разгрыз обложку одной из его книг, но не ощутил мудрости или истины, а только холостой вкус сухой бумаги. Обрывки фраз: «мовенг но лалыпсов», «ьнед йижоб» и что-то в том же духе – были бессмысленны и дурны, вечером того же дня он изрыгал ковер – грузный наследник прежней эпохи, об который точил свои когти в дневном одиночестве.

Жаль, что хозяйка не следит внимательнее за Германом, того и гляди он что-нибудь сотворит дурное с даром своей жизни, неспроста от него веяло тяжестью больших мыслей и их трупной, желтой наготой. Самуил, сидя в шкафу, видел, как Герман, лежа на тахте ничком головой к окну, проговаривает про себя прочитанное. Его раненый носок обнажал правую пятку, юноша постоянно вонзал пятерню в копны волос и вынимал ее лишь тогда, когда вполне уяснял себе затверженный пассаж. Пожалуй, до гениальности ему не хватало лишь отсутствия здравого смысла. Челюсть зудела и нарывала. Приподнявшись с лежака, Самуил склонил голову набок и принялся бить по затылку задней лапой – выходило затейливо и вместе с тем скорбно. Удивительно, но боль отхлынула вглубь его нутра, почти сразу же Самуил почувствовал могильную усталость, которая не отпускала его ни на миг. Он лег сфинксом, подогнув под себя передние лапы, и смежил веки, из его рта дурно пахло разложением и смертью. Было зябко, в помытое окно билась вялая сентябрьская муха. Где-то обиженно тенором завыла машина. Так хотелось спать, так…