Уверение Фомы. Рассказы. Очерки. Записи - страница 32



Лисунов опасался безтактности такой открытой цитаты, которой предполагалось изойти из уст приезжего. Поколебавшись, оставил, признав её более важной, чем сам доклад и самолюбие бродскофилов-питерцев.

Покинув Русский музей, Лисунов присел на лавчонку над уютным канальцем – позади храма Спаса-на-Крови. И хорошо, что плащ, предусмотрительно захваченный с юга на прохладный север, остался невостребованным в гостиничном номере. Пригревавшее солнышко в содействии с водной прохладой вводили тело в лёгкий озноб, отчего сознание погружалось в своеобразный и, похоже, благодатный транс, из которого выбираться не было никакого желания. Проведя в таком состоянии минут сорок, Лисунов обнаружил у своей скамьи двух парней, которые, почувствовав «возвращение в себя» потенциального клиента, тактично и вполне интересно завели беседу о Петербурге, его истории и строениях. Предлагалось за некую плату прокатиться на катерке по водам питерским в сопровождении новоявленных гидов. Это было бы радикальным шагом, к которому Лисунов не был готов ни морально, ни финансово.

Как и очень многие, столь многие, что никто не смог бы составить им реестр, Лисунов тяготел и к загадке этого города, и к нему самому, стоявшему «на юшке на кровавой» трёх уже столетий русской истории. Город-сфинкс, умонепостижимо терзавший и гармониста Пушкина, и мистика Гоголя, и неевклидовца Достоевского, оставался многополярным, таинственным и века спустя.

Лисунову доводилось бывать здесь прежде. Раза два – лет двадцать тому, в студенческие времена, когда столь в кайф, столь содержательно ходилось на лыжах по Карелии и Архангельщине, с непременным заездом в Питер. Один из тех однодневных наскоков – от поезда до поезда – совпал со 150-летием со дня смерти Пушкина, и в тот день Лисунову привелось «отстоять литургию» в заснеженном дворе дома на Мойке, 12, услышать хороших поэтов, на морозце читавших стихи, невзирая на снежок, падавший на их непокрытые головы. Последний заезд, а точнее, залёт Лисунова в Петербург случился по дороге с Соловков, тоже в феврале, десятилетие назад. Тогда Лисунов провёл в городе полдня, из которых запомнилась слякоть («грохочущая» ли? скорее всего, – да, если вспоминалась долгая дождливо-серое шоссе из аэропорта), непременный, но всегда разно-новый Рембрандт, да выставка псковской иконы, о которой Лисунову загодя рассказал реставратор Соловецкого музея-заповедника.

Нынешний приезд впервые оказывался бело-ночным, майским, пришедшимся на празднование Дня города и растянутым на несколько суток благодаря щедрости устроителей конференции.

Времени было жаль, хотелось все питерские прогулки и события уплотнить до максимума, пресытиться. Телевизор в одноместном номере довелось включить только однажды, ясной полночью, на десять минут, и тут же попасть на новостную программу, сообщавшую об открытии конференции и показавшую сюжет о том, как поэты Геннадий Одер и Владимир Снуррэ возлагают цветы на могилу Бродского в Венеции и выпивают по стопарику – в память о друге. «Слабой Венеции под величальный свод. Вот тебе клад, вот, храни и лелей его, вот…» – написал Лисунов три года назад в своём стихотворении «На годовщину смерти Иосифа Бродского». Буквально на годовщину, 28–29 января 1997 года, когда исполнялся ровно год со дня смерти Бродского и когда прах поэта всё ещё обретался в Америке. «Брат мой, Иосиф, скажи, это – возврат, не побег, а гроб восходящий есть только росток, побег, бабочкин выпорх назначенный – за океан…»