«В заговоре против пустоты и небытия». Неотрадиционализм в русской литературе XX века - страница 12
Таким образом, поляризация философско-эстетических исканий в XX столетии обозначилась с предельной остротой и, несмотря на позднейшие «примирительные» интенции постмодерна, приобрела характер принципиального противостояния[73]. На контртрадициональном «полюсе» этих исканий, под влиянием новейшей прогрессистской и неолиберальной идеологии, планомерно осуществлялась дискредитация традициональности как оплота косности и инерции, как явления, диаметрально противоположного творческому поиску и свободному исследованию. Причем внедрению и распространению антитрадиционистских убеждений способствовали не только радикальные эстетические доктрины авангардного толка (на отечественной почве они довольно быстро были вытеснены принудительно насаждаемой марксистско-ленинской доктриной), но и усиливающиеся веяния новейшего внерелигиозного позитивизма и сциентизма. В частности, на Западе (а с 80-х годов и в СССР) большой популярностью пользовалась социологическая концепция Макса Вебера, в рамках которой опора на традицию, трактуемая как иррациональный и рутинный социокультурный рефлекс, принципиально противопоставлялась рациональному мышлению и инновационной динамике развития общества. В Советской России директивно утвержденный «сверху» соцреализм, хотя и провозглашал в качестве одной из задач «учебу у классиков», фактически разрывал действительные, органические связи с культурным наследием прошлого, так как революционная идеология оказывалась несовместимой с почтительным вниманием к опыту дореволюционных поколений.
Если говорить об общеевропейских тенденциях, то в литературной сфере, по мере постепенного осознания неизбежности наследования «чужого» и неотвратимости связей с прошлым, неуклонно нарастало ощущение «репрессивного» характера традиции[74], породившее сначала авангардный бунт против «старья культуры», затем утопию «отказа от языка», стремление «обмануть язык» (выражение Р. Барта) и, наконец (вначале – в «свободной» Европе, потом – в отечественной постсоветской словесности), постмодернистскую практику своеобразного отчуждения от факта принадлежности субъекта «всеобщему языку» путем беспристрастного препарирования многообразных «влияний» и «совпадений» как равноценных и аксиологически нейтральных, мировоззренчески безразличных «казусов» творчества, понимаемого как ни к чему не обязывающая «игра» с культурным наследием веков. Это позволило значительно снизить градус нетерпимости в отношении к традиции, поскольку отчужденный аналитизм (своего рода непричастность к изрекаемому, алиби в бытии[75]) создавал иллюзию независимости говорящего/пишущего от любых ценностей и смыслов. Тем самым неистребимое из памяти наследие прошлого оказывалось как бы «обезврежено» – осознано и взято под рациональный контроль подобно фрейдианским «комплексам» в психоаналитических практиках. Постмодернизм, «культурно» преодолевший бунтарство своих учителей-авангардистов, легко согласился быть толерантным к общечеловеческому (как варианты – общенациональному, религиозному и т. д.) преданию, однако при единственном условии – снятии с писателя – «скриптора»[76] каких бы то ни было онтологических обязательств перед экспонируемыми в текстах аксиологемами и постулатами, что, в сущности, означало интеллектуально-эстетическую всеядность, граничащую с полным безразличием. В русле этой линии исканий понятие «традиция» (почти реабилитированное в культурологии и социологии 80-х годов, хотя и ценою примитивизации и выхолащивания самого концепта