Варшавский дождь - страница 13
– Вижу. А деньги?
– Что за дикость. Где видано, чтобы за деньги продавалась материа прима? Не позорься. Бери, что под руку подвернется. Приходишь, смотришь, берешь. И всего делов.
– И всего делов… Но… гм!..а тогда хоть пакет какой-нибудь, авоську там, сумку…
– Geh mit Gott.
И, взмахнув рукой, словно сгоняя со лба комара с рубиновым от крови задранным вверх задом, повернулся на табурете лицом к портрету. И замер, втянув голову в плечи так, что над спиной пузырилась только красная, как подосиновик, шапка.
Дверь оказалась тяжелой плитой из дубовых плит, окованных медью, и вместо ручки – позеленевшее от времени кольцо.
И по пути, подплывая, скользя по-над каменными плитами пола к двери он одним глотком, одним движением легких вдохнул то, что произошло – и это было похоже на веселый горячечный бред после того, как в детстве ему неудачно удалили аппендицит, и была еще одна операция, и сверху на него наваливался нехороший, в трещинах и подтеках, потолок, и на серебряных канатах спускались с него знаменитые капитаны, и то ли Дик Сенд, то ли Тартарен все бил, бил его по рукам, заставляя крутить тяжелый, склизкий штурвал, чтобы на крутом бейдевинде уйти от гигантской туши Моби Дика, а потом была скачка по лавандовым, почему-то, полям, и ледяная корка под босыми ногами на скалах штата Мэн, где пришлось раскурить трубку с вождем гуронов, который предложил высадиться на Андромеду и там похитить полногрудую инопланетянку с ослиными ушами… Или еще ужаснее: воспоминание толстой, помятой воспитательницы из детского сада, Раисы Федоровны, которая любила сидеть на кухне в тихий час и обсасывать мясо с говяжьих мослов, шумно, с хлюпаньем и посвистом, и от этого желудок подкатывал к горлу, и тошнило от кошмара, что вот этими своими короткими цепкими пальцами она лазала в гороховый суп, которым их только что кормили, густой и с лопухами вареного лука, шарила там, в каждой тарелке, и вылавливала, вылавливала, цапала и тащила наружу кость, а потом обдирала с нее разваренные волокна и хрящи своим губастым, с волосками по краям, ртом…
Все случилось так, будто за ничтожную долю секунды он вдруг переосмыслил бессмысленное – мгновенно, но основательно, словно несколько часов, прихлебывая из высоких, с крышечками, оловянных кружек грог, вытянув ноги к зеву камина, они с этим самым Бернардом или как его там рассуждали о том, каким образом движутся планеты, и было ли на самом деле несварение желудка у Франциска Первого, и умеют ли ходить грибы, и чем дышат тритоны…
А может быть, именно об этом они и говорили, смакуя сладкий, с имбирем и корицей, ром на трех водах и пуская под потолок, прямо в зыбкое апельсиновое желе, отраженное камином, кольца сигарного дыма, – просто он этого не запомнил, и от этого душа замерла, погрузившись в покой и удивление.
Во всем было нечто подлинное, настоящее, не такое как прежде, а то, что было прежде, было фальшиво, ничтожно, смешно и стыдно, как внезапный дневной сон про Зину в душном плацкарте, где пахнет подмышками и вареной курицей.
Дверь поддалась легко.
4
Осколком глушенного стекла взорвался в глазах солнечный блик, отскочивший рикошетом от раскаленной до бела стены в том самом месте, где захлопнулась за спиною уже несуществующая дверь.
Когда смахнул слезы, оказалось, что стоит он посреди узкой, как колодезное горло, улочки, выстеленной полированными, со свинцовым отливом, каменными плитами. Над головой – чугунные балкончики с бельем и цветочными горшками, толчея вывесок, написанных латиницей на диковинном языке: буквы соскальзывали вниз, наваливаясь одна на другую, норовили развернуться задом наперед и поменяться местами: «Ocifinab», «Airizzip», «Airetso»…, а выше, зажатая червлеными черепичными карнизами – длинная полоса голубовато-сливочного неба.