Ведьмы графства Эссекс - страница 28



Я украдкой бросаю на него взгляд – он стоит у огня, глубоко задумавшись. Мы как-то оба промахнулись сегодня, будто нитка прошла мимо узкого ушка иголки.

Нитка и иголка, вот оно. Но слишком поздно.

– Спокойной ночи, господин Идс, – говорю я, стоя на пороге и добавляю: – Храни вас Бог, Джон.

Он кивает, но не отвечает. Я закрываю за собой дверь.

Снаружи Маркет-стрит практически превратилась в пенящийся грязный черный водоем. Мелкий дождь моросит, застревая на ресницах. На мрачной улице почти никого нет, и кроме вечернего звона колоколов тишину нарушает единственный звук – заливистый хохот трех детей Райтов, тощих и плохо одетых. Толстый черный боров пробрался через разрушающуюся стену соседского дома в сарай госпожи Райт – так свиньи обычно и делают, потому что они умны и ничего не боятся, – и дети бранят и пинают его. Сама госпожа Райт, застыв от отчаяния, наблюдает за безрезультатными атаками своего выводка с крыльца, а довольный боров чавкает ее отложенными на зиму припасами. Как проста жизнь животных, не созданных по образу и подобию Божию. Что они видят и что хотят, туда идут и берут, довольные до невозможности.

Когда я начинаю долгую дорогу домой, перед моим мысленным взором встают заключительные строки катехизиса Гауджа: При кончине века сего пошлет Сын Человеческий Ангелов Своих, и соберут из Царства Его все соблазны и делающих беззаконие, и ввергнут их в печь огненную: там будет плач и скрежет зубов.

8. Огонь

Зимой, бывает, я рада вернуться домой, даже несмотря на то, что там мать. Рада огню и булькающему рагу, когда они есть, рада мешку с луком в шелестящей желтой шелухе, стойкому аромату тимьяна, что сушится у порога. Маленький уголок мира, где можно забыться, где нет тех, перед кем нужно притворяться. Но сегодня у матери очередной приступ философского настроения, она хандрит и склонна отпускать едкие замечания в мой адрес. Она сидит у стола, закутавшись в потерявшую белый цвет шаль; дурное настроение проступает в глубоких морщинах на лице, когда она, склонившись над очагом, заглядывает в кастрюлю. Когда я вхожу, мать видит грязь на моих башмаках и принимается соскребать ее. Спрашивает, не голодна ли я. Сообщает, что принесла баранью лопатку – взяла в долг у лавочника. Я вру, что уже поела у вдовы Мун. И добавляю, что ей не следовало бы ничего брать в долг, учитывая, что зима будет скудной, а весной будет еще хуже, потому что война есть война (и хотя сейчас она далеко, но она будто петля, затянутая на шее у страны).

Мать наблюдает за мной; в одной худой руке половник, другой она ухватилась за отворот своего грязного рукава.

– И где это вы задержались так поздно, мисс?

– У господина Джона Идса, – коротко отвечаю я, надеясь таким образом показать, что не потерплю дальнейших расспросов на эту тему, и принимаюсь греть у огня уставшие ноги.

– Ты видела Маргарет? – спрашивает она.

– Вдову Мун трудно не заметить.

Я довольна своей остротой, но матушка лишь цокает и снова проверяет мясо в кастрюле, бормоча, как я нелюбезна. Но ни в ее движениях, ни в словах, ни даже в ее укоризненных репликах нет убежденности – она слоняется по кухне, как призрак, предназначение которого – снова пройти через тяготы жизни смертного человека до трагического конца, и, черт побери, это бесит меня. Сидя у огня, я перебираю в уме, что я могла бы сейчас сказать ей такого возмутительного, чтобы поколебать это болезненно-застывшее выражение на ее лице. Как будто ее здесь нет.