Венедикт Ерофеев: посторонний - страница 50



и физвоспитанию не посещал до конца. 3. Ерофеев оказывает самое отрицательное влияние на ряд студентов I-го и старших курсов (на Модина, Сорокина, отчасти Лизюкова, Авдошина, Зимакову, Ивашкину и т. д.) благодаря систематическим разговорам на “религиозно-философские” (так он их называет) темы. Скептическое, отрицательное отношение Ерофеева к проблемам воспитания детей, к ряду моральных проблем, связанных со взаимоотношениями людей, извращенные, методологически неправильные, несостоятельные взгляды Ерофеева на литературу (его будущую специальность), искусство, анархические, индивидуалистические взгляды на смысл и цель собственной жизни, некрасивое поведение в быту, бесконечная ложь в объяснениях причин того или иного поступка, все это делает невозможным дальнейшее пребывание Ерофеева в ин<ститу>те»[327].

Приказ ректора об отчислении Ерофеева с филологического факультета института датирован 30 января 1962 года. В объяснительной своей части этот приказ варьировал докладную записку декана. Ерофеев исключался из состава студентов как человек, «моральный облик которого не соответствует требованиям, предъявляемым уставом вуза к будущему учителю и воспитателю молодого поколения»[328].

«Серия комсомольских собраний на всех пяти факультетах, – записал Венедикт в блокноте. – Запрещено не только навещать меня, но даже заговаривать со мной на улице. Всякий заговоривший подлежит немедленному исключению из ВГПИ. Неслыханно»[329]. В этой же записной книжке Ерофеев пометил себе для памяти: «С 30 авг<уста> <19>61 г. – начало непреднамеренного и тихого разложения Владимирского пединститута»[330]. А в его блокноте 1966 года появилась такая запись, касающаяся и Владимира, и Орехово-Зуева: «Стоило только поправить кирпич над входом – рушится весь фасад пединститута»[331]. В этой записи была вывернута наизнанку и «осовременена» евангельская метафора: «Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла» (Матфей 21:42).

Веничка:

Утро. Между Черным и Купавной

Следующая доза Венички, принятая в два приема – перед Никольским и перед Салтыковской, – сопровождается особенным нагнетением патетики. Одно за другим следуют высокие слова: при первом заходе – «порыв» и «величие» (143), при втором – «демон», «вздымался» и «с небес» (145). С пафосом, по мысли Ф. Шиллера, неизбежно связано душевное страдание («Существо чувственное должно страдать жестоко и глубоко…»); вот и опустошение «Кубанской» вызывает в душе героя что-то вроде благоговейного ужаса. Счет выпитому ведет нарастающая тревога; мрачные предчувствия («Не в радость обратятся тебе эти тринадцать глотков», 143) сменяются намеками трагического фатума («Зачем ты все допил, Веня? Это слишком много…», 145). Значит, начинается новый, героический этап Веничкиной биографии: после Реутова он, в полном соответствии с шиллеровской эстетикой, «одним-единственным волевым актом» возвышается «до высшей степени человеческого достоинства», поскольку отваживается сначала устремиться к чрезмерному[332], а затем – открыться таинственному и страшному.

Конец ознакомительного фрагмента.

Если вам понравилась книга, поддержите автора, купив полную версию по ссылке ниже.

Продолжить чтение