Вера, Надежда… Любовь (сборник) - страница 7
Сыграли негромкую свадьбу, и новоиспеченный муж привел юную супругу в свой малогабаритный Эдем. Дарья принесла с собой баул – это было все ее имущество, причем большую его часть занимало лоскутное покрывало. Раскинула пестрядь на топчане, переставшем быть холостяцким, и – ах! – в глазах зарябило, а суровая комната сразу обрела недостающий уют. Николай дрогнул: творческая душа художника горячо откликнулась на незамысловатую красоту творения талантливых рук. Лоскуты были прилажены не абы как. В нехитром, казалось бы, рисунке жила неизъяснимая гармония, и словно несуетные движения угадывались в узорах простых аппликаций, подобранных с любовью и умелым сочетанием красок.
– Мама сшила, – сказала Дарья гордо. – В приданое мне.
Скоро над супружеским ложем засверкала написанная маслом картина. В ней, в середине лоскутного разноцветья, как на летнем лугу, сидела веселая девчонка Даша, одетая в любимую домашнюю рубаху Николая. Рубаха была синяя, и небо над косицами синее, а ворот на смуглом плече приспущен – не удержался муж от искушения чуть-чуть обнажить «натурщицу»… Живопись узоров в точности копировала рисунок покрывала, и чудилось, что над топчаном висит зеркало.
Позже Дарья рассказала маленькие истории лоскутов. Ведь до того, как сделаться покрывалом, каждый лоскут был одеждой и сохранил в Дарьиной памяти, а может, и в своей, чьи-то слова, события, время… Вот, например, эти голубые отрезки – от сарафана Даши. Сарафан летел вместе с ней, несся за мамой, цепляясь на бегу за дужки подойника: «Мамочка, смотри, я – птица, эгей!» Радость семилетней жизни хранили голубые лоскуты. А серый в белую крапинку ситчик, скромно вписанный в общую канву, был маминым платьем. Рукава по локоть открывали руки, пахнущие молоком, и такие же, как парное молоко, теплые. Они никогда не лежали праздно. Они умели все женское – шить, вышивать, вязать, доить, месить, стирать, пеленать, и мужское – рубить дрова, колоть лед, таскать тяжести… Эти руки имели власть над вещами и таили тихую нежность. Как же любили дети прикосновение маминых рук! Погладит – и уходят обиды, утешается боль, хорошо… ласково…
Светло-коричневые в темную полоску лоскуты могли бы, наверное, поведать, о чем думал Дашин отец. О виноватых мыслях его, полных угрызений ночных вздохах. Но были такие мысли-вздохи недолгими и перемежались пижамной «безработицей» в слишком частые разгульные дни. В молодости отец считался первым парнем на деревне, балагуром и весельчаком. Женился, а остепениться не сумел, и не он повзрослел, а веселье выросло, потребовало вначале рюмку, затем бутылку, две, три… и вовсе потеряло им счет.
Марии, так звали мать Дарьи, полной мерой довелось хлебнуть доли оскорбленной жены, униженной жены и, наконец, избитой жены. Да, не раз приходилось бежать из дома через окно с подросшей Дашей. У обеих под мышкой по ребенку, остальные молча следом – прыг в осеннюю темень, в слякоть-холод, и скорее, скорее цепким выводком, дрожащей гроздью за мамин подол…
В редкую разумную неделю душа отца мучилась виной, не вином, и отдыхала. В семье устанавливались мир и покой. Наверстывая упущенное, отец работал, не покладая рук, и недостающей любви не жалел он тогда для домочадцев. Малыши усаживались рядом на полу у печи. Дерево пело в папиных мастеровитых руках, разбрасывало золотые стружки, а из-под пальцев вдруг возникали то лошадиная головка на длинной палке, то крутые «волны» мутовки-ытыка, что взбивают жидкую сметану в пушистую массу, сиреневую от голубичного варенья, как вечерние облака. Отец в избытке чувств и раскаяния ловил малышей, нюхал темя: «Эх, глупый папка ваш… злой…»