Верю, надеюсь, люблю - страница 6
За серым окном, что у ног, за витóй железной спинкой кровати, чутко спит Москва, измученная ночными налётами мессеров-фокеров и уже израненная немецкими бомбами. И у нас в соседнем дворе от снаряда огромная яма. Она уже почти наполнилась водой (весной в ней будет шумно плескаться уличная ребятня). Но мне, голопузой, всё это почти неведомо и потому не страшно. Я теперь не одна, как прежде, в Останкино, где сидела под замком в пустой холодной квартире. Теперь я рядом со взрослыми. Они сильные, добрые и очень меня любят. Вот они, совсем рядом, лежат под тёплыми одеялами. И потому мою душонку буквально через край переполняет радость. Но бабушка сердится, что-то ворчит и вздыхает. А я не унимаюсь, бегаю вдоль её большого тела, надёжно хранящего меня от всего страшного в мире. Наконец, не выдержав, она ловит меня за голые ножки. И я мягко падаю, валюсь лицом в подушку, задыхаясь от счастья и любви. А она тёплой мягкой ладонью гладит меня и шепчет: «Что? В рот смешинка попала?» И я киваю в подушку – попала. Хотя во рту ничего не ощущаю. «А хочешь, я сказку тебе расскажу?» Я, конечно, хочу слушать хоть сотый раз. Хотя все её сказки давно наизусть знаю. Спрашиваю: «Как дед с внучкой репку тянули?» – «Нет». – «Про избушку? Ледяную и лубяную?» – «Нет. Это сказка другая. Я её учила в школе, в гимназии. Давным-давно. Когда была маленькой». Мне трудно представить бабушку маленькой. И я не пытаюсь даже. Спрашиваю: «А она длинная?» Мне хочется, чтобы была длинная, интересная, чтобы не спать. «Тогда лежи смирно и слушай… По горам, среди ущелий тёмных, / Где ревел осенний ураган, / Шла в лесу толпа бродяг бездомных / К водам Ганга из далёких стран. / Под лохмотьями худое тело / От дождя и ветра посинело. / Уж они не видели два дня / Ни приютной кровли, ни огня…»
Пока я ничего не понимаю: какой ураган, какие голодные-холодные нищие идут из далёких стран к водам какого-то Ганга? Но замерла, сосредоточилась. А бабушка продолжает шёпотом, чтоб не разбудить дедушку на соседнем диване: «…Меж дерев во мраке непогоды / Что-то там мелькнуло на пути; / Это храм – они вошли под своды, / Чтобы в нём убежище найти». Думаю: «Ну вот и хорошо – наконец-то убежище нашли». А бабушка шепчет дальше: «Перед ними на высоком троне – / Сакья-Муни, каменный гигант. / У него в порфировой короне – / Исполинский чудный бриллиант…» Опять мне не всё понятно. Но интересно. И вдруг во тьме спальни слышу ворчливый голос дедушки: «Ты бы ещё начала Коран ребёнку читать. Или Тору». На секунду бабушка смолкает. Она любит дедушку, но он в семье главный. И она его всегда слушается. Однако я её тереблю: «Ну а дальше? Дальше что?» И она почти в ухо мне шепчет: «Говорит один из нищих: „Братья, / Ночь темна, никто не видит нас, / Много хлеба, серебра и платья / Нам дадут за дорогой алмаз…“»
Всё это мне бесконечно интересно. Слова так и льются в душу. И мне, малышке, так необычно воображать, представлять эту неведомую картинку. Этого огромного бога из камня с горящими во лбу самоцветами, как дорогие игрушки-звёзды на нашей прошлогодней новогодней ёлке. И конечно, вижу толпу этих жалко-серых нищих людей у его голых ног. Правда, настоящих нищих я видела только у нас в конце Ульяновской улицы, возле храма, когда бабушка тайно от дедушки и соседей водила меня туда на какое-то «Прощёное воскресенье». А потом я ещё увижу тех, кого назовут «погорельцами», которые ходили с неумытыми, грязными детками по квартирам домов. И моя бабушка, охая и хлопоча, отдавала им не только еду, но и завязывала в узлы и вещички из шкафа. Даже и какую-то мою одёжку. И в кухне под краном мыла грязные ручки нищих детей и их сопливые личики. Гладила по головке и притом сама чуть не плакала. Но всё бодрила их, старалась ободрить. А потом объясняла мне: «Понимаешь, это же беженцы. Погорельцы из Белоруссии. Все их дома в деревне проклятые немцы пожгли. Всё-всё спалили. И людей всех перестреляли. А эти чудом спаслись… Ох, горе-горюшко».