Владимир. Городские прогулки - страница 12
Девушка благоразумно отказывалась. Герцен слал из Владимира страстные письма: «Сегодня ночью я очень много думал о будущем. Мы должны соединиться и очень скоро, я даю сроку год. Нечего на них смотреть. Я обдумал целый план, все вычислил, но не скажу ни слова, в этом отношении от тебя требуется одно слепое повиновение…
<…> Наташа, божество, мое, нет, мало, Христос мой, дай руку, слушай: никто так не был любим, как ты. Всей этой вулканической душой, мечтательной, я полюбил тебя, – этого мало: я любил славу – бросил и эту любовь прибавил, я любил друзей – и это тебе, я любил… ну, люблю тебя одну, и ты должна быть моя, и скоро, потому что я сиротою без тебя. Ах, жаль мне маменьку. Ну, пусть она представит себе, что я умер. Я плачу, Наташа. Ах, кабы я мог спрятать мою голову на твоей груди. Ну, посмотрим друг на друга долго. Да не пиши, пожалуйста, возражений, ты понимаешь чего. Дай мне окрепнуть в этой мысли. Прощай. Ты сгоришь от моей любви, это огонь, один огонь».
В конце концов венчанье состоялось (впрочем, об этом мы еще расскажем отдельно). Губернаторша прислала невесте огромнейший букет цветов и в дополнение два куста роз. Архиерей поинтересовался, умеет ли молодая солить огурцы. И не поверил, когда та сказала, что умеет. Отец Герцена урезал жалование. Дядя подарил десять тысяч ассигнациями.
И молодожены зажили своим маленьким домом. Александр Иванович писал: «У нас не было ничего, да ведь решительно ничего: ни одежды, ни белья, ни посуды. Мы сидели под арестом в маленькой квартире, потому что не в чем было выйти. Матвей из экономических видов сделал отчаянный шаг превратиться в повара, но кроме бифштекса и котлет он не умел ничего делать и потому держался больше вещей, по натуре готовых: ветчины, соленой рыбы, молока, яиц, сыру и каких-то пряников с мятой. Обед был для нас бесконечным источником смеха: иногда молоко подавалось сначала – это значило суп, иногда после всего вместо десерта… Так бедствовали мы и пробились с год времени. Наконец и отцу моему надоело брать нас, как крепость, голодом; он, не прибавляя ничего к окладу, стал присылать денежные подарки».
Но несмотря на это, Александр Иванович был счастлив. Писал своему другу, архитектору Александру Витбергу: «Что касается до моего дела, более перевода во Владимир ничего нельзя было сделать. Государь сказал: «Я для них назначил срок».
Но теперь что же мне Владимир – угол рая, и ежели человеку надобна земная опора, не все ли равно, где она – на Клязьме или на Эльбе? Я до того счастлив, что мне иногда становится страшно. За что же провидение меня так наградило? Неужели за мои мелкие страдания? В самом деле, как необъятно наше блаженство, даже все эти непреоборимые препятствия исчезли, растаяли от чистого огня любви чистой. Папенька и Лев Алексеевич с первой же почтой писали мир и поздравление, и хотя, кажется, папенька хочет немножко меня потеснить материальными средствами, но это больше отцовское наказание, временное, нежели сердце. Еще раз прощайте. Целую и обнимаю вас».
И в другой раз: «Ну что я вам скажу о себе? Счастлив, сколько может человек быть счастлив на земле, сколько может быть счастлив человек, имеющий душу, раскрытую и светлому, и высокому и симпатичную к страданиям других.
Наташа – поэт безумный, неземной, в ней все необыкновенно: она дика, боится толпы, но со мною высока и изящна. Кстати, я хотел вам написать, она тоже, как вы, не любит смех, никогда не произносит напрасно имя Бога и не любит Гогартовых карикатур. Это напомнит вам нашу жизнь совокупную. А я думаю, подчас вам сладко вспоминать мрачные 1836 и 1837 годы: и в дальней Вятке вы нашли человека, душевно преданного, с пламенною любовью к вам».