Во дни Пушкина. Том 2 - страница 5



Твои страдания делю
И за тебя мольбой бесплодной
Кумир бесчувственный молю.
Но свет… Жестоких осуждений
Не изменяет он своих:
Он не карает заблуждений,
Но тайны требует для них…
Достойны равного презрения
Его тщеславная любовь
И лицемерные гоненья.
К забвенью сердце приготовь,
Не пей мучительной отравы,
Оставь блестящий душный круг,
Оставь безумные забавы:
Тебе один остался друг! –

тот самый друг, который в письме к любимцу муз Вяземскому первый облил ее зловонной грязью… Но это забыто, это не считается, это было так только, шутка… Точно с гуся вода, с него скатывалось все.

Раз он несся куда-то через Боровичи. На станции совершенно случайно он ввязался в карточную игру проезжих и проиграл 1600 рублей. Раздосадованный неудачей, поехал дальше. Ожидая на следующей станции лошадей, он взял Шиллерова «Духовидца», который валялся на столе, как вдруг бурей подлетели к станции четыре тройки с фельд-егерем: везли каких-то арестантов. Он пошел посмотреть, кого везут, и вдруг увидал высокого, нескладного человека во фризовой шинели, с черной бородой. Он показался ему жидом, и Пушкин отвернулся: понятия жид и шпион, по его словам, в голове его всегда связывались в одно. И вдруг он узнает в нем – брата Кюхлю! Его только теперь везли в Сибирь. Они бросились один другому на шею, а жандармы на них, чтобы их растащить. Пушкин пришел в бешенство, начал ругать жандармов, грозить им Бенкендорфом, самим царем, но усачи делали свое дело. Бедняга Кюхля повалился в обморок. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и унеслись… А «некто г. Пушкин» – так назвал поэта в своем рапорте об этом происшествии жандармский солдат – вскоре сочинил такое «Послание к друзьям», что даже грубый, тупой Николай, прочитав это произведение, запретил его печатать: мера необходима во всем, даже в подлости! Пушкин чувствовал иногда, что он совершенно запутался, что он просто погибает, что ему не за что зацепиться. И, когда вставали в памяти тихие дни Михайловского и, точно воплощение их, образ Анны, он раздражался и хотел и тут прежде всего показать себя бреттером, отпетым, для которого нет ничего святого, который на все может плюнуть и все осквернить. И, когда раз говорил он о тихой привязанности к нему Анны с распущенной, нечистой Керн, он пренебрежительно заявил:

– Et puis, vous savez, il n’y a rien de si insipide que la patience et la résignation…[9]

И опять распятая душа его делала попытки к какому-то воскресению, и он находил вдруг иные чувства, иные думы, иной язык – он плакал над собой:

Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогна града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю…

Но порыв угасал, душа складывала крылья, слезы высыхали, и он снова, в страстных поисках жар-птицы счастья, бешено метался во все стороны, вел сумасшедшую игру, волочился за женщинами, не останавливался ни перед чем, пьянствовал, хотел быть аристократом самого отменного первого сорта, прыгал и катался со смеху, как озорной мальчишка и – уверенно, властно шел в своих творческих завоеваниях все вперед и вперед, и, казалось, все это делается в нем как-то само собой, помимо его воли…