Вода, память которой темна… - страница 10



– «Маааарьяяяя…» – протянул голос, растягивая имя в мерзкой, чавкающей каше.

– «Выйди… Выйди-и-и… Водицы… принееееси… Хо-оло-одно мнеее… Сууу-у-ухо-о-о…»

Слова были не просто услышаны. Они были почувствованы. Как прикосновение мокрой, холодной кишки. Как обещание невообразимой муки.

Паралич отпустил, сменившись диким, животным спазмом страха. Марья отшатнулась от окна с таким силой, что ударилась спиной о печь. Горловой, нечеловеческий вопль, смесь ужаса и отвращения, вырвался из ее глотки:

– А-А-А-АХХХ! ГОСПОДИ! СПАСИ! ОТОЙДИ! НАВЫКИ ГОРНИЧНЫЕ! ЧУР МЕНЯ!


Она крестилась бешено, хаотично, тыча пальцами в воздух, в стену, в себя, завывая и захлебываясь слезами. Ее тело билось в конвульсиях чистого, неконтролируемого ужаса.

– Марья! Марья! Что ты?! – Муж, Игнат, проснулся от крика, вскочил с полатей, спросонок хватая топор, всегда стоявший у кровати.

– Где?! Что случилось?!

– Глаз! Глаз! – Марья, не в силах говорить связно, тыкала пальцем в окно, заливаясь истерическими рыданиями.

– В щели! Желтый! Змеиный! Говорил! Воняет! Ох, Господи, воняет! Водицы просил! Вывести хотел! Не пусти! Не пусти меня, Игнат!

Игнат, человек крепкий и до недавнего времени скептичный, увидел лицо жены – искаженное до неузнаваемости, залитое слезами и слюной, с безумным блеском в глазах. И он почувствовал запах. Тот самый. Болотной гнили. Тяжелый, сладковато-тошнотворный, висящий в воздухе горницы. Его собственный скепсис дал трещину. С топором наготове он подскочил к окну.

– Кто там?! – рявкнул он, пытаясь звучать грозно, но голос дрожал.

– Выходи, сволочь! Покажись! – Он схватился за тяжелый засов ставней.

– Нееет! – завизжала Марья, прижимаясь к печи.

– Не открывай! Оно там! Оно ждет!

Но Игнат, подстегиваемый адреналином и страхом за жену, с грохотом отдернул засов и распахнул ставни настежь. Он выставил вперед топор, готовый рубить.

За окном была лишь непроглядная темень. Густая, как деготь. Ничего. Ни движущейся тени, ни отблеска желтого. Только черная стена ночи и чуть слышный, зловещий шелест листвы маживельника, доносившийся с края деревни. Ни звука, ни признака жизни.

– Никого… – прошептал Игнат, вглядываясь в тьму, чувствуя, как пот стекает по его вискам. Он высунулся, посветил вниз, к фундаменту – пусто. Ни следов, ни луж. Только сырая земля.

– Никого нет, Марья. Привиделось тебе. От страха…

– Не привиделось! – закричала Марья, не отрываясь от печи.

– Я видела! Я слышала! Я чуяла! Запах! Чуешь?! Чуешь запах?! Оно было! Оно дышало в щель! Оно меня звало! «Выйди… водицы принеси…» Ох, матушки, беда какая! – Она снова забилась в истерике.

Игнат захлопнул ставни, снова задвинул засов, но его руки дрожали. Он глубоко вдохнул. Да, запах. Он был. Сильный, отчетливый. Запах болотной гнили. Он висел в избе, пропитывая одежду, дерево. Он не выветривался. Он был осязаемым доказательством кошмара, который не был галлюцинацией. Игнат подошел к жене, пытаясь ее обнять, успокоить, но она отшатнулась, как от чумного.

– Не трожь! Не трожь меня! – всхлипывала она.

– Оно меня пометило! Как Агафью! Как Петрушку! Я слышала, как оно имя мое булькало! Оно придет! Оно придет за мной! Ох, Степан прав… Старая Болотница… она меня видела! Ее желтый глаз… он в душу смотрел!

Наутро изба Игната и Марьи стала центром нового витка всеобщего помешательства. Марья, окончательно сломленная, лежала в полузабытьи, бормоча о желтом глазе и болотной жажде. Игнат, бледный и постаревший за ночь, с потухшим взглядом, рассказал соседям все. О крике, о распахнутых ставнях, о пустоте за окном. И о запахе. Этот запах – его не могли отрицать даже самые ярые скептики. Он въелся в дерево ставней, витал в сенях, цеплялся за одежду. Каждый, кто заходил в избу, морщился, бледнел и крестился. Это был запах маживельника, запах трясины, запах самой смерти, пришедшей в гости под окно.