Вода, память которой темна… - страница 8



Онищенко Петрушки стоял на самом краю деревни, рядом с тропинкой, уходящей в чащу. Забор покосился, ворота распахнуты настежь, словно сам дом застыл в немом крике ужаса. Никто не решался зайти туда после исчезновения хозяина. Дом был проклятым местом.

Именно здесь, на пороге этого опустевшего, мертвого жилища, они и нашли. Не следы Лукерьи. Нечто иное. Нечто, от чего у самых храбрых похолодели нутро и руки задрожали.

На пороге, прямо на скрипучих, грязных половицах, лежала лужица. Не вода, не кровь. Густая, вонючая жижа цвета ржавчины и разложившейся листвы. Она медленно растекалась, издавая слабый запах сероводорода и глубокого, векового гниения. И прямо посреди этой мерзкой лужи, словно брошенный, лежал клочок ткани. Мокрой, грубой, словно дерюга. Ткани серого, как болотный мох, цвета. Такой ткани в деревне никто не носил. Никогда. Она была чужой, первобытной.

Никита, побледневший как мел, осторожно, кончиком топорища, поддел этот клочок и приподнял. Ткань была тяжелой от впитавшейся жижи, холодной на ощупь. И от нее шел запах. Сильный, невыносимый. Запах тины, стоячей воды, гниющей растительности и чего-то еще… чего-то глубоко животного и мертвого. Запах самой трясины. Запах логова.

Молчание повисло тяжелее свинца. Все смотрели на эту тряпицу, лежащую на топорище Никиты, как на вещественное доказательство кошмара. Рациональные доводы, попытки объяснить все волками или лихими людьми, рассыпались в прах перед этим куском мокрого, зловонного ужаса. Старик Степан стоял чуть поодаль, опираясь на палку. Он не сказал «я же предупреждал». Он просто смотрел на клочок серой ткани, и в его старых глазах не было ни злорадства, ни страха – только глубокая, беспросветная скорбь и подтверждение самых страшных древних знаний. Его слова эхом отозвались в каждом оцепеневшем сознании: «Плоть забирает… Запасает в трясине…»

Лужица жижи медленно впитывалась в дерево порога, оставляя ржавое пятно. Клочок серой, болотной ткани висел на топорище, как жуткий трофей, вынесенный из самой пасти неведомого чудовища. В Дуге больше не было сомнений. Кикимора проснулась. Она была здесь. И она была голодна. Шепот в ночи был лишь началом.

Глава 4: Желтый глаз в щели

Страх в Дуге перестал быть гостем. Он стал полноправным хозяином, вытеснив покой и заменив его леденящим душу ожиданием. Каждый закат был похоронным звоном. Солнце, едва коснувшись верхушек мрачного маживельника, заставляло людей спешно запираться. Тяжелые деревянные засовы с глухим стуком ложились на ставни задолго до того, как последний луч покидал небо. Скрип калитки вечером заставлял вздрагивать всех в округе. Даже днем простые дела превращались в рискованные экспедиции. К колодцу теперь ходили только толпой – три, четыре человека, вооруженные не только ведрами, но и вилами, топорами, тяжелыми дубинами. В руках одного всегда пылал факел, отгоняя не столько реальных зверей, сколько сгущающиеся тени страха. Детей не выпускали за калитку вовсе, держали в избах, где воздух густел от тревоги и навязчивых причитаний баб.

Но стены и засовы оказались иллюзорной защитой. Пропажи продолжались. Всегда в кромешной тьме, между петухами. Всегда беззвучно, без крика, без борьбы. Наутро – пустота. И след. Не всегда человеческий. Чаще – склизкая, ржаво-бурого цвета лужица у порога исчезнувшего, на подоконнике, под окном. И этот ненавистный, булькающий шепот из глубины маживельника, достигавший пика жуткости на рассвете, когда серый свет лишь подчеркивал уродство мира. Он звал новые имена, тянул их, как тянут нитку из мокрой тряпки: «Семеееен…», «Дарьииицааа…». Каждое исчезновение оставляло в деревне новую зияющую рану, новую порцию отчаяния, которой, казалось, дышала сама болотная трясина, становясь сильнее.