Вода, память которой темна… - страница 6



Федор вскочил, стукнув кулаком по столу так, что чарка подпрыгнула. Гнев – последнее прибежище перед бездонным страхом.

– Молчи, Марья! Замолчи сейчас же! – прошипел он.

– Не накличешь лишнего! Никакой Агафьи там нет! Ничего там нет! Это… это сырость. Или в голове у нас… от горя. Ветер и все! Или выдра! – Он почти кричал шепотом, отрицая очевидное, отгоняя кошмар, который уже заползал в избу.

– Иди домой! Иди, пока не стемнело совсем!

Марья взглянула на него с немым упреком и жалостью. Ее страх был сильнее его гнева.

– Домой? – Она горько усмехнулась, коротко и безнадежно.

– А разве там тише? Разве там не слышно, как оно по ночам из маживельника булькает? Как Петрушку звало? Я слышала, Федя. За неделю до того, как он пропал… Так же вот… «Пе-ет-ру-уш-ка-а»… Словно трясина заговорила. Иди, говоришь? Куда идти-то, Федя? Оно везде слышно. Оно голодное. – Она снова перекрестилась, порывисто, и почти выбежала в сени, хлопнув дверью.

Федор остался один. Шепот за окном стих. Но тишина после него была еще страшнее. Он подошел к окну, прижался лбом к холодному стеклу, вглядываясь в черноту, где едва угадывались очертания колодца и кустов. «Голодное…» Слова Марьи отдавались эхом в его черепе. Что оно ест? Чего хочет? И почему именно их имена? Он чувствовал, как страх, холодный и липкий, как болотная слизь, медленно заполняет его изнутри. Именно его страх. И это осознание было почти невыносимым.

На следующее утро деревня проснулась с тяжелым похмельем страха. Марья не молчала. Ее исповедь соседкам, переданная шепотом, с дрожью в голосе и расширенными зрачками, разнеслась по Дуге быстрее дыма из труб. «Слышала сама! У Феди под окном! Голос из грязи! Агафью звало! Точно как Петрушку!» Слова обрастали подробностями, домыслами, становились страшнее.

К избе старика Степана, что стояла на самом краю, упираясь задворками прямо в стену маживельника, потянулись мужики. Степан был последним, кого считали хранителем древних, страшных знаний о здешних местах. Он помнил истории, от которых волосы вставали дыбом, помнил запреты и обереги. Его побаивались, но сейчас страх перед неизвестным был сильнее.

Старик сидел на завалинке, чинил рваную сеть. Лицо его, изборожденное морщинами, как старая кора, было непроницаемо. Глаза, маленькие и острые, как у старой вороны, смотрели куда-то поверх голов пришедших, в черные, шевелящиеся на ветру заросли маживельника.

– Дедушка Степан… – начал самый смелый из мужиков, Никита, кузнец, чья сила обычно внушала уважение. Сейчас же в его голосе звучала неуверенность.

– Ты слыхал? Марья у Федора… Голос ночью… опять.

Степан не поднял головы, только крючковатым пальцем туже затянул узел на сети.

– Много чего слышится по ночам, – пробурчал он хрипло.

– Ветер воет, выдра кричит… Бабы от страха не спят – им и мерещится.

– Да не мерещится! – горячо вступил Федор, который пришел следом. Он выглядел изможденным, не спавшим.

– Я сам слышал! Не ветер, Никита! Не выдра! Оно… имя говорило! Агафьино имя! Как грязь булькает! – Голос его сорвался.

Степан медленно поднял голову. Его острый взгляд уколол Федора.

– Имя… – повторил он.

– Значит, пометила. Раз зовет – помнит.

В толпе мужиков прошел недовольный ропот. Кто-то нервно кашлянул.

– Что пометила, дед? Кто? – спросил Никита, нахмурившись.

– Говори толком! Не томи! Что за нечисть в маживельнике завелась?

Степан положил сеть на колени. Его руки, узловатые и темные от земли, медленно поднялись и осенили широким, старинным крестом сначала себя, потом толпу, потом – черные заросли за избой. Жест был тяжелым, полным древнего ужаса.